рубаху. Ах, так?! Вскочил Куциевский и побежал вдогонку… В Новой Мардаровке жинки уже выгоняли в это время коров в череду. Смотрят: бежит по дороге что есть духу дядька и орёт: «Рятуйтэ, люди добри… чёрт… чёрт!» А женщины смеются: «Та який же ж цэ чёрт? Цэ ж голый Куциевский!»
Вижу, у напряжённо молчащего Миши даже капельки пота выступили над ноздрями. Он наконец широко улыбается и крутит головой:
— Та який же ж цэ чёрт?.. Вот так история! А я и не знал.
— Может, потом ещё что-нибудь вспомню, — говорю я, ободрённый тем, что история ему понравилась.
Мы встаём на ноги. Пора за работу. Но как-то всё не хочется уходить отсюда — от самозабвенного стрёкота кузнечиков, от густого пятна тени под колючим кустом, от заигрывающих перебежек ветерка.
Миша задирает голову вверх, мечтательно жмурится, бормочет:
— За твоё здоровье, Мардаровка…
* * *
Домик из тёмно-красного старого кирпича, в котором размещается мардаровская почта, стоит всего метрах в ста от станционного перрона. Когда входишь внутрь почтового помещения, в большую полуосвещённую комнату, сразу освежат тебя после жары строгие деловые запахи газетной краски, фанеры, льняной бечёвки и разогретого сургуча.
Сейчас кроме дяди Коли и нас на почте только одна посетительница. Она с посылкой пришла, и дядя Коля взвешивает мешочек, проверяет, правильно ли надписаны адреса, зашнуровывает посылку верёвкой, ставит поверх льняного узла сургучную печать.
Мы с Мишей, чтобы не мешать им, разглядываем на глухой стене плакаты, призывающие покупать облигации нового займа, пялимся на карикатуры из «Крокодила» и киевского «Перца» про лодырей, бюрократов, лакировщиков действительности, космополитов, пьянчуг и кровавую клику Тито-Ранковича.
Дядя Коля отнёс посылку в кладовую, выдал женщине квитанцию и направляется от своей загородки к нам.
— Вот, Юра, теперь будешь знать, где твой дядька работает. Самая работа бывает тут с утра, когда получаю с почтового поезда свежие газеты, журналы, письма, бандероли, посылки… Тут, между прочим, и Мишуха, твой отец, немного поработал, когда ещё в школе учился, — осваивал азбуку Морзе на телеграфном аппарате. Но теперь уже другая техника работает, новая… Ну, вот: целую тележку привозим утром с перрона и тут же распределяем между почтальонами. Зевать некогда. Вечером будет ещё один почтовый, повезу к нему на отправку всё, что за день нанесли — письма, посылки… Самый сезон посылок начнётся с конца лета, а пик — в сентябре, октябре. О, тогда держись! Тогда всё тут трещать будет от разного добра. Люди попрут ящиками и тюками: чернослив, сушёные яблоки, груши, абрикосы, вишни, фасоль, грецкие орехи, семечки, кукурузную муку для мамалыги. Всякие там банки-склянки с вареньями и соленьями притащат, хотя ведь все знают, что бьющуюся посуду не принимает почта, хоть ты её ватой обмотай… Ого! тут будет слёз… Да, а как вы — управились? Нарвали травы?
— Даже с горбом! — радостно докладываю я, оглядываясь на невозмутимого Мишу.
— Ну? А я что говорил? Это же сплошное удовольствие — нащипать для коз один возочек травы в день. Это ж вам зарядка на весь год, на всю жизнь… А завтра? Завтра — прашевать кукурузу! Я с вами тоже пойду. А теперь… — он озирает комнату, — экскурсию заканчиваем. Если б с утра пришли, я бы показал, какую мы получаем прессу. Мы тут всю главную прессу получаем, что в СССР издаётся. И из района получаем многотиражку.
Мне хочется спросить у него, наконец, сохранил ли он статью, где его письмо упоминает Максим Горький, но в это время дядя Коля извлекает из кармана кителя какую-то бумажку:
— Чуть не забыл: вот вам билеты в клуб, на сегодняшний киносеанс. Только сначала вернитесь домой, помойтесь, оденьте всё чистое, обувку обуйте… Вы ж не босяки, чтоб в кино ходить в чём попало. Словом, так: будете хорошо трудиться у дома, обещаю вам бесплатное кино — на всё лето. На каждую новую картину.
— А сегодня что будет? — не терпится мне узнать.
— Не помню точно, что там кинопрокат привёз. Кажется, «Чапаева».
— Это не новая, — говорит Миша.
— Ну и что! — возражаю я. — Зато это же «Чапаев».
* * *
Не могу я понять, что это за картина такая необыкновенная — «Чапаев». В Москве уже смотрел её три или четыре раза. Помню её почти наизусть, почти все слова помню, которые говорит Василий Чапаев: и про то, где должен быть командир во время наступления, и про Александра Македонского, и про то, что стыдно красноармейцу «у сваво же мужика» отбирать последнее добро, и про то, что он не разбирается в различиях между разными интернационалами, и про то, почему он, Чапаев, не смог бы командовать вооружёнными силами «в мировом масштабе». И его гневный окрик перед строем усмирённого эскадрона: «Кто стрелял?» И, конечно же, его предсмертные слова: «Врёшь, не возьмёшь!..»
И песни его любимые помню: «Ты, моряк, красивый сам собою…», «Чёрный ворон», «Ревела буря, гром гремел…». И помню Петькино объяснение: «А это… называется щёчки». И его же молодецкую пальбу со штабного крыльца: «Тихо, граждане! Чапай думать будет». И горестную просьбу белогвардейского денщика: «Митька помирает, ухи просит. Отпустил бы ты меня».
А восхищённо-испуганное объяснение между красноармейцами при появлении стройных каппелевских шеренг: «Красиво идут!» — «Интеллигенция»? Разве такое забудешь? А позорное бегство чапаевцев в самом начале фильма, мгновенно, под звяк колокольчиков чапаевской тачанки, переходящее в несокрушимую атаку? Да что вспоминать! Всё равно, как только начнётся фильм, я буду смотреть его то с замирающим, то с колотящимся сердцем, как будто впервые вижу.
Вот почему я и не согласился с Мишей, когда он сказал: «Это не новая». Не новая — это когда тебе скучно её смотреть, и во второй раз ни за что не пойдешь. А если бежишь, торопишься, чтоб поскорей поужинать, приодеться для клуба, значит — очень даже новая.
Когда проскакиваем мимо кущенковской хаты, краем глаза вижу, как дед Осип, одною рукой держась за стену, а другой переставляя палочку, заканчивает свой дневной круг и приближается к крыльцу. Значит, у тёти Лизы собираются вечерять.
А тётя Нина, оценив наше стремительное переодевание (белые рубашки, тёмные брючки, слегка жмущие с отвычки ботинки), с удовлетворённой усмешкой бросает нам вдогон:
— Ты дывысь, яки нарядни, яки пышни.
Впрочем, теперь мы не бежим, а ступаем важным неспешным шагом, чтобы брючины не запылились и чтобы видно было: не на пожар несутся ребята.
Возле клуба, похожего на длинный, без окон, сарай, в сумерках уже роится и гомонит публика. Народ, по большей части, нашего возраста, девчонок почти не