Доселе тихим лишь полям Моя играла лира… Вдруг выпал жребий: к знаменам! Прости, и сладость мира, И отчий край, и круг друзей, И труд уединенный…
Потом он будет вспоминать свой поступок со смущением. 18 апреля 1813 года в письме Ивану Ивановичу Дмитриеву, просившему своего молодого друга «уведомить о воинских подвигах», Жуковский писал: «Вы, я думаю, улыбнулись, когда Вам сказали, что я надел мундир. Признаюсь, это и для самого меня забавно. Как бы то ни было, судьба велела мне видеть войну во всех ее ужасах. Минута энтузиазма, весьма естественного при чтении Манифестов нашего Государя, заставила меня броситься на такую дорогу, которая мне совсем неизвестна. Вот единственная хорошая сторона моего поступка. Дурная та, что я не спросился ни со здоровьем, ни со способностями, ни с обстоятельствами…»[19]
С годами Жуковский относился к своему участию в войне все с большей самоиронией. Антонине Дмитриевне Блудовой, называвшей его в шутку Котом Васькой, он писал: «Странные люди эти коты! Не боятся французов, а трусят собак… (У Блудовых была собачонка Медорка, которую панически боялся Жуковский. — Д. Ш.) Может быть, Василий Андреич Кот и не пошел бы против французов, если бы они были собаки. Всему есть мера…»[20]
Но в августе Двенадцатого года до веселости мирных дней было еще далеко, и Жуковский был поглощен одним чувством: он должен быть там, где решается судьба Отечества. И даже мысль о том, что он, по всей вероятности, погибнет в первом же бою, — эта мысль не останавливала его. Он отдал свою жизнь на волю Божию и после этого с удивлением обнаружил, что уже не так, как раньше, страшится будущего, не так трепещет за себя, как раньше[21]. Конечно, это была еще не та вера, что движет горы, но уже и не та, прежняя, которая была скорее не верой, а мистическими чувствованиями, позаимствованными у немецких и английских романтиков.
Еще пройдут годы и годы, прежде чем Жуковский обретет в полноте родную православную веру. Во многом это произойдет благодаря ослепшему поэту Ивану Козлову. Кстати, летом 1812 года Козлов был молодым чиновником Московского комитета по народному ополчению, и, возможно, именно он вносил в списки ратников поручика Василия Жуковского.
Николай Михайлович Карамзин, узнав о том, что Жуковский, малоприспособленный и к обычной-то жизни, поступил в ополчение, обратился с просьбой к Ростопчину взять молодого поэта под свое начало. Ростопчин отказал под удивительным предлогом: якобы Жуковский «заражен якобинскими мыслями»[22]. Откуда это взял московский градоначальник — так и осталось неведомым.
Манифест о сборе ополчения был издан 6 июля 1812 года. В нем говорилось: «Полагаем мы за необходимо нужное собрать внутри государства новые силы, которые, нанося новый ужас врагу, составляли бы вторую ограду в подкрепление первой и в защиту домов, жен и детей каждого и всех…»
2 августа 1812 года по выборам московского дворянства начальником Московского ополчения был назначен старый суворовский офицер и екатерининский вельможа граф Ираклий Иванович Морков.
Жуковский попал в 1-й пеший казачий полк. Сформирован он был на средства 28-летнего камер-юнкера князя Н. С. Гагарина, назначенного его шефом. Вооружили ополченцев ружьями, что выгодно отличало их от других ратников, вооруженных пиками.
14 августа 1812 года шесть тысяч московских ополченцев выстроились на Земницком валу. Московский архиепископ Августин отслужил молебен с водосвятием и вручил графу Моркову две хоругви[23], взятые из приходской Спасо-Преображенской церкви.
Год спустя опаленные войной и пробитые картечью хоругви вернутся в Москву. Принимая одну из них (с ликом Богородицы) в Успенском соборе Кремля, преосвященный Августин скажет: «Православные Воины! Вы возвращаете дому Пресвятой Богородицы сию святую хоругвь, которую прияли от Нее, шествуя на брань. Мы видим, что удары безбожных касались и ее… И так приемлем от вас хоругвь сию яко священный памятник достохвальных подвигов ваших. Водруженная пред очами соплеменных, она будет возвещать о вас из рода в род…»[24]
Но до этих славных дней было еще далеко. 19 августа ополчение выступило из Москвы к Можайску. Тогда ополченцы еще не знали, куда они идут и где вступят в первый бой. Удивительно, что ропота и растерянности не было. Даже обычные разговоры с домыслами и слухами утихли. Каждый был погружен в свои мысли.
Над ополчением колыхались хоругви с иконами Божьей Матери и Николая Чудотворца, а впереди, как авангард, шли монахи и, сменяя друг друга, несли еще одну святыню — образ Преподобного Сергия Радонежского, сделанный из его гробовой доски еще в царствование Федора Иоанновича.
В пути Жуковскому, — как и многим, наверное, — вдруг вспоминалось детство. И чем сильнее наваливалась усталость, тем более ранние грезились картины. Вот он, пятилетний, найдя кусок мела, сидит на полу в девичьей и срисовывает образ Боголюбской Божьей Матери, стоявший на полке в углу. Срисовал и уснул тут же, на лавке. Проснулся от взволнованного шума и слез: пришли взрослые и увидели на полу неведомо откуда взявшийся священный лик…