За серебряной рекой, на златом песочке Долго девы молодой я искал следочки.
Нянька пела «пясочки», «слядочки». Из глаз ее капали слезы, кухарка Лиза вздыхала и тоже вытирала слезы фартуком. Принималась реветь и я…
Иногда за длительное пьянство няньку рассчитывали. Она собирала вещи в большой узел и, всхлипывая, уходила «со двора». И тут у меня начиналась напряженнейшая работа: я принималась реветь. С утра до вечера, с вечера до ночи — до хрипоты, до повышенной температуры, до полного изнеможения. Утешить меня было нельзя — я все отрицала, всех ненавидела. Маму за то, что она выгнала няню, фрейлейн Аделину за ее глупые немецкие сказки, которыми она пыталась меня утешить, Лизу за то, что она теперь топила печки. Ненавидела весь мир!
В своем горе я доходила до такой развязности, что с ревом врывалась к отцу в кабинет с требованием возврата няньки. Наконец няньку возвращали. Длительность ее отсутствия зависела от состояния моих голосовых связок. Няня истово клялась (в который раз!), что больше в рот не возьмет спиртного, и восстанавливалась в своих правах. Охрипшая и счастливая, я прижималась к ней.
Жизнь входила в свою колею. Опять трещала печка и в ней кипел огонь, опять Додон появлялся на моем горизонте, опять от няни пахло казенкой, опять она владела моей душой.
Удивительно, что при такой страстной любви к няне, я совсем не помню ее лица.
Хорошо помню ее руки — узловатые, жилистые, какие-то скрюченные, какие-то очень цепкие и корявые: по голове погладит — волосы выдерет, за ухо возьмет — как клещами сожмет, раздевает на ночь — так рванет лифчик, что пуговицы летят. Горячую кочергу никогда не прихватывала фартуком: брала голой рукой. Прекрасные нянины руки были как из железа.
На лице помню только рот, когда она держала в нем булавку, да и то это был не рот, а какая-то щель с морщинами по краям, и интересовала меня больше булавка, вернее половина сломанной английской булавки, которой нянька закалывала свой платок, когда мы шли на прогулку. А еще космы седых волос, выбившихся из-под платка. Вот и все, что сохранила память.
ВОЛОДИНЫ СКАЗКИ
Вторым сказочником в доме после няни был мой старший брат Володя, но сказки у него были совсем другие и рассказывал он их при других обстоятельствах. Володины сказки возникали из предметов, которые меня окружали.
Тут необходимо рассказать маленькую предысторию.
Я родилась, когда мои старшие брат и сестра были уже большие дети. Меня не очень ждали — в виде девочки — на этом свете. Почему-то считалось, что уж если кто и родится, так мальчик. Но родилась девочка, к тому же, когда ей не было года, няня простудила ее. Сделалось двустороннее воспаление легких, потом откуда-то прицепилась дизентерия, и она, то есть я, умерла. Доктор сказал: «Девочка умерла, мне здесь делать нечего», — надел шляпу и ушел. Никогда не терявшаяся в беде мама не согласилась с моей смертью и вкатила мне в рот столовую ложку коньяку. Наверное, огненная жидкость оживила ту ниточку жизни, которая еще где-то скрывалась, и сердце мое забилось.
Два месяца мама лечила меня сама (доктора не верили в мое выздоровление), и я постепенно вернулась к жизни.
Получивши в течение одного года три такие травмы, как рождение, смерть и алкогольное опьянение, я, естественно, росла ребенком слабеньким. У меня никогда не было косичек, так как считалось, что волосы отбирают очень много жизненных сил, меня кутали, поили мясным соком и рыбьим жиром.
Умершую и воскресшую, да еще к тому же младшую девочку, все в доме любили, баловали и мало наказывали.
В детстве больше всего на свете я любила слушать сказки, рисовать бумажные куклы и плакать. Плакала я с упоением. Причина для слез находилась всегда: мама плохо на меня посмотрела, не пустили в кухню вылизывать миску, в которой взбивали сливки, выкинули корзину для бумаг из-под письменного стола отца — без моего ведома и осмотра, фрейлейн сделала замечание или кто-нибудь обидел пьяную няньку. Иногда я просто ходила по комнатам и жаловалась всем, что никто меня не любит и не пожалеет (я говорила «не пожилеет»). Словом, плакать можно было много и вволю. Плакала я в детской, уткнувшись поперек своей постели носом в одеяло. И тут всегда неизбежно появлялся мой брат Володя, который вообще не выносил слез, а моих тем более. Он присаживался рядом на постель или вставал на колени на полу (в зависимости от позиции, которую я занимала) и начинал рассказывать мне сказку (или, как я говорила — «про-сказку»). Эти Володины «просказки» никто не слышал, кроме меня, так как шептались они мне на ухо.