— Жареная сосиска, — смеялся ее братец. — Жареная сосиска, жареная сосиска!
Отчаянно завизжав, девочка вырвала щенка и стукнула мучителя кулачком, отчего тот ударился о решетку и рухнул в огонь, поджарив свою веснушчатую щеку на прутьях каминной решетки.
— Она просто помешана на этой игрушке, — рассуждал отец тем вечером, стоя на площадке лестницы, куда выходили двери детских спален. — И почему это она зовет его Патером? Почему не «папочка» или «Габриэль», если уж ей так захотелось назвать вельветовую собачонку моим именем?
— Я спрашивала ее об этом, — ответила мать. — Это не имеет к тебе никакого отношения. Она назвала его в честь Патера О Тула, потому что, как она сказала, Патер О’Тул — очень важный человек. По-видимому, для нее это исполнено большого смысла. — Мать вздохнула. — Ее нужно наказать. Она уже достаточно взрослая, чтобы понимать, что совершила очень плохой поступок.
— Не думаю, чтобы она хотела толкнуть своего брата в огонь, — заметил отец.
Девочка, вся дрожа, лежала в своей кровати. Какое ее ждет наказание? В книжках-сказках брата она читала, что людям отрезали языки. Но взрослые хотели, чтобы она разговаривала с ними, так что, скорее всего, они не сделают этого. В тех же самых книжках людей иногда засовывали в бочку с тысячью гвоздей и скатывали ее с горы. Брат объяснил ей, что в стенки бочки вбивали гвозди, острыми концами внутрь, и, когда бочка катилась с горы, гвозди кололи человека. Но единственная бочка, которая была ей известна, — та, с деревянными кубиками, что стояла в детской комнате. Девочка была толстушкой и поэтому никак не могла поместиться там, к тому же ее отец всегда говорил, что у них мало денег, так что вряд ли они соберутся и купят новую, специально для нее. В некоторых вещах она была очень умна для своего возраста и знала, что целая тысяча гвоздей и сама бочка будут стоить очень дорого. Потом она вспомнила одну строчку из своей собственной книжки с картинками: «Ты потеряешь то, что любишь сильнее всего на свете».
Она всхлипнула в отчаянии и крепче прижала Патера к груди. Вот каким будет ее наказание! Они отберут у нее Патера. Она лежала совершенно неподвижно, словно надеялась, что, если не будет шевелиться и не издаст ни звука, их с Патером не найдут. Она услышала приближающиеся к двери шаги, потом они стихли вдали. Но ее красные часики безостановочно отсчитывали минуты, и она больше не могла вынести этого. Что, если самой наказать себя? Может, тогда они ей ничего не сделают и оставят в покое? Теперь она чувствовала себя спокойнее и увереннее. Когда мысль о том, как именно следует наказать себя, первый раз пришла ей в голову, она испугалась, но в то же время уже знала, что так будет правильно. Она встала с кровати, держа в руках Патера, и пошлепала вниз, прислушиваясь к голосам или шагам, но все было тихо. В полной темноте она отыскала нужную комнату. Войдя в нее, осмелилась даже включить свет. Коробка очень длинных спичек лежала на каминной полке. Она положила Патера на пол на безопасном расстоянии, потом подтащила стул и с ногами взобралась на него. С третьей попытки она зажгла спичку и, мгновение поколебавшись, поднесла пламя к щеке.
Ее крики разбудили весь дом.
В детском саду сестра Фрэнсис, самая молодая и самая красивая из монахинь, сочувственно посмотрела на нее добрыми глазами.
— Бедняжка, она похожа на ангелочка, который неудачно приземлился.
— Ангелочек, — презрительно фыркнула сестра Джозефа. — Ты видела ее брата? Нет, она больше похожа на дьяволенка.
— Нам не нравится сестра Джозефа, правда? — прошептала Грейс в мягкое вислое вельветовое ухо Патера.
НЕЛЛ ГОРДОН: Семейные неурядицы омрачили в общем безоблачное детство в Нью-Гемпшире.
Когда-то в незапамятные времена на аккуратной подъездной дорожке стоял обшитый доской белый домик, крытый дранкой, с выкрашенными в голубой цвет дверью и оконными рамами. Домик располагался на улице Брук-стрит, а Брук-стрит находилась в Кендалле. Кендалл — маленький городок в Америке, городок белой обшивочной доски, красного кирпича и плюща, городок, где зимой можно было кататься на коньках на замерзшем пруду, а летом купаться в медленной речке, где в гостиных было принято подавать газировку и где все знали друг друга, а каждая мать шила своему ребенку новый наряд на Хэллоуин.
В белом доме на Брук-стрит жили мамочка и папочка с большим сыном и маленькой дочкой. Мамочка была красива, как русалка, а папочка — сильным и привлекательным. Мальчик был страшным занудой, а его маленькая сестричка — хорошенькой, как принцесса, и такая же счастливая, ведь у нее еще имелись собственные качели во дворе и чудесная бело-желтая комнатка. Мамочка и папочка очень любили друг друга. Они сами всегда так говорили. И они любили своих детей и хотели для них самого лучшего. Маму звали Мойра, а папу — Габриэль. Брата окрестили Финнианом, но его маленькая сестра Грейс — такое подходящее имя для принцессы — звала его Пятачком. Когда Пятачок хотел привлечь к себе ее внимание, он кричал:
— Эй, глухая тетеря!
Пятачок учился в Англии в школе-интернате и приезжал домой только на каникулы, что было очень хорошо, хотя по какой-то причине Грейс и мама плакали перед началом каждого нового семестра.
— Женщины, — многозначительно заявлял при этом папа Пятачку, и они оба отправлялись в многоместном легковом автомобиле в аэропорт.
Грейс бежала за ними до самого конца улицы, махала рукой вслед удаляющемуся автомобилю, и Пятачок всегда махал ей в ответ. При этом у него было такое выражение, словно ему не очень-то и хотелось уезжать.
Но сейчас наступили каникулы. Грейс готовилась к своему грядущему дню рождения. Ей нравилось слово «грядущий»: с ним и без того важное событие казалось еще более значительным. Она часто употребляла это слово, растягивая гласный «у». Грейс уже решила, какую пижаму наденет, чтобы проснуться в ней в столь торжественный день. Позже на ней, естественно, будет самое лучшее ее платье: белое в красную крапинку с юбкой в складочку и красным поясом, завязывающимся на спине.
Тетя Кэтлин и дядя Лесли жили в том же самом городе, но они не могли прийти на торжество, потому что уехали. Однако же Роберта О’Рейли находилась на месте. Она была бабушкой Финна и Грейс, мамой Мойры. Детям с трудом верилось в то, что Роберта О’Рейли — их бабушка, а уж согласиться с тем, что она еще и чья-то мать, было практически невозможно. Она проводила в доме не больше двух дней, но успевала причинить неприятности.
— Ты балуешь ее, Мойра, — заявляла она, бросая злобный взгляд в сторону Грейс. — Когда ребенка балуешь, ничего хорошего ждать не приходится.
— Папа говорит, что ты считаешь, будто солнце сияет только над головой дяди Майкла, — парировала Грейс, в свою очередь одаряя бабушку тяжелым взглядом. — Это значит, что ты его избаловала.
У Роберты О’Рейли все было крупным, за исключением ног, — маленьких, но таких толстых, что они нависали над краями ее выходных туфель-лодочек цвета морской волны. Ее обесцвеченные светлые волосы были в жестких кудряшках «перманент», которые приходилось убирать со лба. Глазки Роберты светились злобой, а щеки были такими жирными, что, казалось, готовы в любую минуту соскользнуть с лица. После слов Грейс эти самые щеки порозовели и затряслись, она посмотрела сначала на отца Грейс, а потом перевела взгляд на Мойру, мать этого ребенка. Затем они все вместе уставились на Грейс — Грейс, которая могла отчаянно мчаться на велосипеде с горы, зная, что добром это не кончится и она неминуемо врежется в изгородь; которой приходилось крепко прижимать ладошку ко рту в церкви, чтобы не закричать: «Негодник, негодник, негодник маленький Иисус и Святой Дух» и которая всегда старалась пройти по самому краю обрыва над рекой, там, где река была глубже всего, а течение — самым сильным.