Но если новый жилец не был сведущ в святом писании, то по части охоты равных себе он не имел. Известно, что у монахов, живущих в пустынях, во все нет скоромных дней — сплошь постные. Не был исключением и старец Варсонофий. А так как до ближайшего селища скакать и скакать, то вместе с ним вынужденно постился и Иоанн.
Теперь, с приходом нового мниха, еда пошла куда сытнее. Узнав о том, что узнику скоромное не запрещено, отец Авва в первые же дни устремился в лес и к вечеру вернулся с добычей. Да и потом не было случая, чтобы он воротился с пустыми руками. И всякий раз маленькие, глубоко посаженные глазки монаха хищно поблескивали.
Кромсая добычу на куски, он все так же задумчиво поглядывал на узника, и от его взгляда Иоанна по коже пробирал морозец. Ну чего, спрашивается, он так уставился, о чем раздумывает своей кудлатой головой и что за мысли бродят под его низко посаженным лбом? То ли зарезать хочет, то ли… Словом, непонятно, и от этой непонятности становилось еще страшнее.
А отец Авва все размышлял, как ему лучше поступить. Промахнуться в решении было никак нельзя — уж очень высока цена ошибки, а потому надлежало все как следует взвесить и обдумать да не по одному разу.
До принятия иноческого сана звали кудлатого бородача Григорием, по отцу Лукьяновым, а по деду-прадеду Скуратом. Уж больно любили его предки поспешать. Прадед даже свою жену, когда она с бабками-повитухами уходила рожать в баньку, всегда поторапливал. «Скора? Скора?» — то и дело вопрошал он, сидя на приступочке. Потому его и про звали Скората, а уж деда, чуть изменив прозвище — Скуратой. Было и еще одно прозвище — Бельский, которое тянулось за ними гораздо раньше, с тех самых времен, когда они вышли из малого града Бельск, стоящего на Волыни.
Был Гришка с рождения мал ростом и оттого еще в детстве годков до пяти звался малюткой, а к десяти годам, будучи пониже кое-кого из семилетних, не говоря уж о сверстниках, получил собственное прозвище Малюта. Однако соседских мальчишек, которые его так дразнили, бил жестоко, потому с ним предпочитали не связываться.
В те времена голод на Руси был явлением нередким, в том числе и на землях близ града Ярославля, где они и проживали в крохотном починке. Страдания переносили кто как, в зависимости от характера, но по большей части безропотно, то есть ложились да помирали. А вот Малюта не захотел смириться перед жестокой судьбой. Подъев все, что имелось, он, схоронив отца и мать, взял да и зарубил соседей, у которых в подклетях еще имелось немного зерна, а по двору бегали целых три курицы-несушки. За короткую летнюю ночь успел и нажраться от пуза, и зерно перетаскать, и дом запалить. Шустер был, что и говорить.
Ужаснулся он содеянному гораздо позже, когда на досуге поразмыслил да вспомнил о том томительно-сладком чувстве, которое охватило его в те мгновения, когда он помахивал топором. Было оно, пожалуй, даже слаще, чем постельные утехи, которым Гришка любил предаваться с молодой женкой. А еще страшнее стало ему спустя две ночи. Уж больно нехорошие сны приходили к нему. Озноб прошибал от тех смутно видимых, скачущих где-то в отдалении силуэтов, которые являлись ему во снах. «Наш, наш!» — радостно напевали они, кружась вокруг оторопевшего Гришки в нескончаемом хороводе.
Правда, вскоре ему стало не до них. Оставшиеся двое соседей вскоре заподозрили неладное, стали переговариваться да перешептываться. Пришлось снова брать в руки топор… Так и вышло, что в починке из четырех дворов остался один — Малюты. Вместо остальных — мрачное пепелище.
Ночные видения после всего этого участились, голоса становились все громче, а силуэты — отчетливее. Малюта уже мог разглядеть у черных теней торчащие из головы отростки. Тогда Гришка показал теням здоровенный кукиш и злорадно заявил: «А вот шиш вам! Отмолю!» Посеяв добытое через кровь зерно в землю, он попрощался с навзрыд рыдающей женкой и твердо зашагал по пыльной проселочной дороге в сторону Ярославля.
Прибыв в город, он, недолго думая, подался в первый же попавшийся ему по пути монастырь, внес скудный вклад награбленным серебром и попросил самую глухую келью. В ней он и проживал до тех пор, пока не приключилась с ним очередная перемена.
Выезжавший на поставление в сан нового епископа митрополит Макарий оказался в монастыре случайно — уж больно расхлябились от постоянных дождей дороги, и потому, с трудом добравшись до Ярославля, владыка решил не искушать судьбу и сделать небольшой передых. Можно было бы дальше пуститься водой, но вместе с дождями пришел и пронизывающий осенний холод, а потому проще было выждать несколько дней.
Вот в эти-то дни и произошло сразу два события, оказавшие столь значительное влияние не только на судьбы некоторых людей, но и на судьбу всей Руси. Во-первых, из Каргополя прибыл некий мних Ульян, исповедавший в последний путь инокиню Пистимеи), бывшую в миру боярыней Аграфеной Челядниной. Тайна исповеди свята, но ведь и инок поведал ее не мирскому человеку, а духовному владыке всея Руси, да к тому же по настоянию отца Паисия, а потому и не утаил от Макария того, что поведала ему умирающая монахиня.
А чуть погодя, уже разоблачаясь, чтобы отойти ко сну, в памяти владыки всплыла пятилетней давности бредовая речь царя, из которой Макарий, честно признаться, так ничегошеньки и не понял. За то теперь кое-что стало понемногу проясняться. Ведь если только на один-единственный крат кий миг допустить, что этот второй сын остался жив и дотянул до наших дней, а потом каким-то чудом…
Митрополит досадливо крякнул и попрекнул себя за неуемную фантазию. «Эва, чего навыдумывал. Это тебе не жития, где можно писать, что душе угодно. Тут — жизнь, а в ней чудеса бывают столь редко, что о них и говорить не стоит. Хотя… Но где тогда искать второго… или первого, — тут же поправился он и призадумался. — Да и точно ли в той избушке братца государя поселили? А может, просто появился у Иоанна двойник? Такое ведь тоже случается. Пускай очень и очень редко, но происходит. Вон, помнится, сообщали ему, еще когда он носил не черный, а белый клобук[13], что в монастыре на Молоткове имеются два монаха, схожие ликом друг с дружкой так, как и двойнята не всегда бывают похожи, хотя не то чтобы братья, а и в родстве друг с другом не состояли».
Макарий стянул с себя скуфью[14], обнажив редкие седые волосы на макушке, да так и продолжал держать ее в руке, напряженно размышляя над тем, что получалось. А получалось вовсе даже неплохо. Не следует думать о том, что только у иезуитов, появившихся к этому времени в Европе, был обычай интересоваться тайнами великих мира сего. Просто они возвели это любопытство в один из своих принципов. На самом деле многие прекрасно понимали, какие выгоды сулит подобное знание и какие пре имущества может дать обладание такими тайнами умному человеку.