Часа два небыстрой ходьбы, и демонстрация добиралась до Красной площади. По ней колонны шли в несколько рядов, и папа каждый раз волновался: как близко им получится пройти от трибуны мавзолея? Он сажал Митю на плечи и так нёс его до самого конца шествия. Сверху всё выглядело совсем по-другому. Сидя на папиных плечах, он возвышался над колыхающимся полем человеческих макушек и шляп, а вровень с ним раскачивались цветы и флаги. Перед мавзолеем и между идущими колоннами он видел военных с оружием, а на трибуне стояли маленькие фигурки. Они и так-то выглядели мелкими букашками, а каменное ограждение скрывало их до груди, и они казались ещё меньше. Люди-букашки на мавзолее то лениво поднимали руки к своим шляпам и фуражкам, то медленно их опускали. Иногда они переговаривались между собой. Казалось, будто они не успели обсудить серьёзное дело, и теперь то одному, то другому приходила в голову умная мысль, и каждый торопился поделиться ею с соседом.
Поравнявшись с мавзолеем, все люди вокруг Мити, напряжённо глядя в сторону трибуны, неожиданно принимались кричать «Ура!», а некоторые махали шляпами и кепками. Митя плыл в этом огромном шуме, перекатывающемся с одного края площади на другой, фигурки на мавзолее в ответ помахивали руками, но двое-трое, не обращая внимания на громкий крик, разговаривали друг с другом. Это выглядело невежливо. Мавзолей оставался уже позади, но кое-кто продолжал, вытянув и вывернув шею, смотреть назад, на трибуну. Когда смотришь назад, идти вперёд трудно. Если Митя, бывало, заглядывался на что-нибудь, бабушка или мама всегда его одёргивали: смотри под ноги, а то упадёшь! Вот сейчас те, кто двигался затылком вперёд, смешно натыкались на идущих перед ними, наступали им на пятки, как слепые, хватали воздух вытянутыми руками, но никак не могли оторвать взгляд от оставшихся сзади маленьких фигурок.
На выходе с площади колонна распадалась, и дальше все шли отдельными группами, шли уже не по-праздничному, флаги несли под мышкой или на плече, как носят лопаты. После недавних криков и грохота оркестров становилось необычно тихо. Усыпанные разноцветным мусором, затоптанные улицы без машин, без троллейбусов выглядели брошеными. Можно было идти прямо по мостовой. Пятёрка дворников сгребала мётлами шелуху, осыпавшуюся с многокилометровой человеческой змеи. Замусоренные мостовые, дворники и тишина после долгого шума – это тоже умирание праздника. А ещё – тяжесть в ногах. Хотя в пёстром мусоре Митя с удовольствием покопался бы. Но кто ж ему такое позволит?
Вечером, когда на улице становилось темно, начинался салют. Лучи прожекторов росли прямо из земли и пропадали высоко в чёрном небе. Они крутили бешеный хоровод, пересекались друг с другом и опять расходились. И вдруг в какой-то миг замирали. И тут же, опережая треск выстрелов, стремительно вылетали яркие пучки. На разной высоте они вспыхивали гроздьями разноцветных огней, становилось светло и красиво. Израсходовав силу грохота и красок, огоньки, медленно угасая, лениво опускались вниз. Снова начинался бешеный хоровод лучей прожекторов. Остановка. Залп! И так много-много раз. Самый последний залп. Всё. Теперь праздник кончился совсем.
Утром бабушка разглядывала на первой странице газеты, прямо под её названием, широкую фотографию, на которой были сняты вчерашние люди-букашки на трибуне. Бабушка показывала Мите фигурку и уважительно называла её фамилию: «Это – Булганин, это – Маленков…» Митя знал в лицо только одного Сталина и сам находил его на газетном снимке. Про Сталина часто говорили по радио, про него читали стихи, пели песни. Стихи и песни Митя специально не слушал. В радиопередачах ему было интересней что-нибудь смешное. Например, выступления Рины Зелёной, которая, подделываясь под детскую речь, говорила разные забавные нелепицы. Но радио не умолкало целыми днями, и, хотя Митя не прислушивался, в его голову всё равно залетало всё, что говорилось и пелось. Всё это висело в воздухе, словно пыль. И Митя дышал этой пылью, жил в ней. Она откладывалась в его памяти. Поэтому, когда Женя Таланов своим чистым, как вымытое солнечной весной оконное стекло, голосом выводил: «Родина слышит, Родина знает…», Митя нисколько не сомневался, что это Сталин слышит и знает, потому что он самый умный. А остальные, кого бабушка показывала на снимке, не самые, и поэтому смотреть на них необязательно.
Праздниками считались и походы всей семьёй в гости. К ним готовились заранее, и возбуждение родителей росло вместе с движением часовой стрелки. Впрочем, папа ко всему этому относился шутливо. Ближе к вечеру мама и бабушка наряжались в праздничные платья – бабушка в чёрное с белым горошком, а мама в светлое с цветами, надевали бусы и сразу превращались из обычных в красивых. Папа доставал свой особый галстук. Потом начинали одевать Митю. Для этого всегда находилось что-нибудь жёсткое и колючее. Много неприятностей ему доставляла зелёная лента вокруг шеи, завязанная сбоку, под правым ухом пышным бантом. Митя ленту ненавидел. Девчачий бантик оскорблял всё то, что в нём было мужского. Однако родителям не приходило в голову обратить внимание на его душевные мучения. Бабушка одёргивала и подтягивала на нём наряд с такой силой, что у внука дёргались голова, руки и ноги.
Ещё больше страданий ему добавлял колючий берет, кокетливо сдвинутый на одно ухо. Ухо тут же начинало чесаться. Едва его осторожненько и незаметно освободишь, как бабушка опять поправляла, как надо. Мите ничего не оставалось, как смириться: старшие всё делают не так, как нравится ему, а как надо им. В такие минуты полной беспомощности у него рождалась расплывчатая надежда на то, что когда-нибудь он наденет берет на свой лад, а зелёную ленту спрячет далеко-далеко или кому-нибудь подарит и, может быть, и всё остальное он будет делать так, как сам захочет. Эти смелые мысли забывались, а потом, когда бабушка в очередной раз начинала наряжать его в праздничные одежды, возникали снова. Забывались-возвращались, забывались-возвращались, пока не сформировали в голове маленького вольнодумца робкую мечту о почти нереальном – ему можно будет всё, что нельзя сейчас. И никто его не будет одёргивать, и никто ему не будет указывать, и никто не будет… Много позже он узнал, что это нереальное называется «свобода».
«Гости» находились в двух разных местах. До одного было недалеко, и они шли туда пешком. Тихая улочка выводила их к площади, на противоположной стороне которой, виднелся пруд. Естественно, что вода тянула к себе, хотелось пойти посмотреть. Кажется, там катались на лодках и очень даже возможно, что по пруду плавали утки и лебеди. А рыбы? Водятся в пруду рыбы или нет? Зимой пруд превращался в каток и, ярко освещённый, становился ещё интересней. Но родители всегда и так опаздывали – на изучение водоёма времени не хватало никогда.
Их ждали в многонаселённой коммунальной квартире на пятом этаже серого дома. Там пришедшие сперва попадали в длинный-предлинный коридор. В его полутьме угадывались развешанные на стенах корыта, велосипеды, полки, прикрытые тряпочками. В конце коридора, в дальней комнате, двери были распахнуты, и горел яркий свет. Вот туда и следовало идти. Там на сдвинутых столах, покрытых белыми скатертями, теснились блюда с винегретом, салатами и разными другими угощениями, сверкали ножи, вилки, стеклянные рюмки. Прямо на пороге начинались шумные приветствия со взаимными поцелуями, происходил моментальный обмен неотложными новостями, там избавлялись от пальто и шуб. Здесь же, в дверях радостно поздравляли, вручали подарки и снова целовались. После этого хозяйка призывала всех садиться за стол. И с Мити, наконец, снимали ненавистный бант. Народу собиралось много, рассаживались шумно, и каждый пытался перекричать других. Постепенно становилось спокойнее, и налаживалась общая беседа. Взрослые, как всегда, говорили о неинтересном, смеялись несмешному. Женщины делились рецептами пирогов. В гостях, кроме Мити, других детей никогда не бывало.