Ознакомительная версия. Доступно 22 страниц из 109
Моя подруга ушла из кабинета, так и не выйдя из роли леди Макбет. Она приходила в себя (или точнее будет – возвращалась в себя) уже на скамейке около театра. Показалась, что ни говори… Мне ненавистно это дурацкое театральное слово "показываться", хоть я и актриса. Бродим по театрам, и показываемся, и показываемся, и каждый раз кто-то квакает тебе в лицо свое "спа-сибо!"…
Вдруг чья-то рука подняла мою юбку гораздо выше и наглее ветра. И когда я хлестала наглеца по щекам, то была почти счастлива – этот симпатичный дурак избавил меня от еще одной неудачи. Теперь я уже, как говорится (это выражение я тоже ненавижу), "не в настрое". И "показываться" не пойду.
А потом начались поцелуи, и я подумала: как будто театр, о котором я так мечтаю и которого так боюсь, сам приблизился ко мне, пусть даже через него, который врет о своих успехах, но я-то знаю, кто он в этом театре. Мне так нравится их главный актер, Преображенский, мне кажется, я бы даже позволила своему смиренному мужу страдать из-за него, но… Меня, актрису неприметную, целует самый заурядный актер моего любимого театра, а это значит, что в мире царит гармония.
Саша порывался проводить меня, но я захотела поехать домой одна. Он горячо повторял: "Завтра, завтра", засовывая в мою сумочку клочок бумаги. Я зашла в трамвай, улыбнулась ему (в моей улыбке должно было чувствоваться окончательное прощание, ведь я больше не собиралась его видеть). Когда трамвай тронулся и Саша скрылся из вида, я достала клочок бумаги. Там был – как самонадеянно! – адрес, а не телефон: "Теплый стан, Преображенская улица".
Чем ближе трамвай подъезжал к моему дому, тем яснее я понимала, что захочу увидеть Александра, живущего на улице Преображенской…»
Сквозь Бетховена
Сон мой был легок и бесстрашен, и даже петух не внес дисгармонию в мое утро. А когда пришла Наташа, мы не сказали друг другу ни слова, даже не было приветствий, меня понесло к ней, в нее, и мне снова казалось, что ветер помогает мне освобождать ее от одежды. Задернутые занавески, нежность, переходящая в яростное желание, стон, пот, покой-сигарета, диск доиграл, пот испарился, ее волосы на моем плече, прикосновение-пробуждение, и снова яростное желание. Это была страсть. Пройдет месяц, прежде чем во мне тусклым светом загорится подозрение: похоже, это только моя страсть. Но сейчас, перебирая ее волосы после нашего второго раза, столь же ошеломительного, как и первый, я слушаю, как успокоительно звонит телефон. Мне все равно, кто пытается дозвониться, я знаю, что никто не прорвется ко мне сквозь Бетховена. Ведь на моем мобильном телефоне стоит его пьеса для фортепиано «К Элизе». Мне верится, что после такой музыки в мою жизнь не ворвется сигнал катастрофы, SOS, вопль «Ты уволен!», всхлип «Я ухожу от тебя…» или другие, столь любимые телефонами всего мира крики, зовы и причитания…
Так и случилось. Крики, зовы и причитания обходили меня стороной. Месяц! Целый месяц!
И дни потеряли имена, а время перестало исчисляться часами и тем более минутами. Оно стерлось под напором моего счастья. Страсть отпускала мои грехи – настоящие и будущие, и все заговоры прошлого теряли силу.
Ах, мое внутреннее индийское кино! Мальчиком я любил эти истории, тревожащие слезные железы. С необыкновенно прекрасными женщинами и мужчинами только двух сортов: отважно-красивыми и коварно-уродливыми. С жаждой мести и торжеством добра. Среди гор, обдуваемые ветрами с юга-запада-востока-севера, окруженные немыслимо-зеленым цветом, влюбленные танцуют страстный и целомудренный танец. Целомудренный – потому что влюбленные непоправимо одеты по причине высокой кинематографической морали. Страстный – ибо все движения полны надежды, а одеяния, кажется, вот-вот исчезнут в потоке желания. Камера тоже пляшет вокруг них, и мелькают небо, руки, горы, губы, ступни с браслетами, смуглые запястья и снова небо. Я был уверен: через месяц после такого танца женщина почувствует, что беременна.
К чему это детское воспоминание? Просто мое счастье было столь же бесхитростно, как восторги танцующих жителей экранной Индии. И столь же неправдоподобно, как любое кинематографическое счастье. А потому оно заканчивалось, когда суровый и потный режиссер кричал в рупор, что съемки завершены.
Наша с Наташей счастливая сцена длилась – я потом подсчитал это – тридцать один день. А затем кто-то свыше рявкнул: «Стоп! Снято!» Я предпочел не расслышать, но тут громыхнуло уже с угрозой: «Снято!»
Как вела себя Наташа в этом месяце, в нашем месяце? Я этого совсем не помню. Мои чувства словно заслонили ее. Помню глаза, которые меняли цвет. Помню веснушки. Помню любимую ее игру – игру словами. После первой же нашей постели, когда я сказал: «Пойду приму душ», она ответила: «Как все-таки странно звучит: принимать душ. Вот подумай об этом процессе: на самом деле это душ принимает тебя». Я подумал, что в ответ на такое лучше всего неопределенно усмехнуться.
Мы нашли друг друга: невостребованная актриса, проявляющая столько в общем-то неуместного филологического пыла, и неуспешный актер, склонный к рефлексии. Эти достоинства нас украшали мало и еще меньше помогали. Я думаю, что развились они от беспросветной неуспешности нашей. Вот если придавить траву – она выползет-прорастет, но все равно будет какая-то убогонькая.
Наташа обворожительно поглощала бутерброд с джемом и слушала мои рассуждения.
«Я люблю сравнивать театр с религией. Думаешь, почему Франциск Ассизский называл себя "скоморохом Господа"?» – «Он не давал Богу заскучать своими подвигами и чудесами», – слизывала Наташа джем с губ и протягивала мне новый бутерброд. «Почти так, – я жестом отказывался от лакомства и продолжал: – Мне кажется, связь между актерами и монахами вот в чем: монахи производят впечатление на Бога, а мы – на публику. И публика решает, кому в ад, кому в рай. Кто бессмертен, а кто и не жил вовсе. Все подвиги у них ради Бога, а у нас – ради зала». «Ради зала – почти как ради зла», – подхватывает Наташа. И мы, сойдя с философской горы, поднимаемся на гору филологическую.
Когда я уже не помнил дней и часов, я предложил ей забеременеть от меня. Она, ничуть не смутившись, ответила: «Я знаю великолепный, чудесный роддом, в нем хочется остаться навсегда и рожать, пока есть силы! А знаешь, что я скажу, когда приду туда, беременная твоим сыном? Я спрошу: разрешите разрешиться?»
Когда я – я! – снова заговорил о ребенке (и сделал это, слава богу, в последний раз), она сказала, что ей не нравится словосочетание «детский сад»: «Послушай, как оно мерзко звучит. Словно дети зарыты ногами в землю, их поливают и ждут, когда они подрастут. Или даже начнут плодоносить».
И когда у меня вырвалось: «Хочу провести вместе всю жизнь», – она откликнулась: «Провести вместе жизнь – если вдуматься, это значит – обмануть вместе жизнь».
Что мне еще было нужно? Каких доказательств? Она жонглировала словами, давая понять, сколь ничтожно мое место в ее жизни, но я любил Наташу (и продолжаю!) и потому не замечал этого.
Когда она не преследовала цель намекнуть, что я слишком размечтался, то предавалась своему любимому занятию вполне невинно. «Знаешь, что такое столица?» – мой поцелуй. «Главный город страны», – ее поцелуй. «Никак нет. Это стол женского рода», – наш поцелуй.
Ознакомительная версия. Доступно 22 страниц из 109