Как рассказать обо всем, когда и сам я не знаю ответа!
Почти полвека я задаю себе все тот же вопрос.
Кроме Парижа – пусть мимолетно – я видел все же немало удивительных городов. Красный кирпич краковского Барбакана за темной зеленью густых деревьев, шпили Праги, опалово-изумрудный бассейн фонтана «Баркачча» у подножия Испанской лестницы в Риме, древние дома на набережных Гента, багровое золото деревьев нью-йоркского Сентрал-парка, отраженное стеклами небоскребов, грустное веселье лондонского Ковент-Гардена – все это прекрасно, значительно и вечно.
Но необоримая, властная, вечная привлекательность Парижа необъяснима и настолько сильна, что я и не хочу искать объективности, когда пишу о нем. Напротив, стараюсь и не приближаться к ней, оставив ее путеводителям и статистическим справочникам. Я ведь пишу не столько о городе, сколько – скажу еще раз – о своей любви к нему.
Пантеон. Вид из Маре
Красные перчатки
Почему когда люди приезжают в Париж – с разных концов земли, – у них иные, счастливые лица? Искушенный путешественник или даже простодушный фермер из австралийского штата Квинсленд, не знающий ни слова по-французски, сидя в скромном бистро, ощущают себя в иной реальности, в пространстве, в котором веками копилась мечта поколений.
Не так давно в густеющих сумерках душного сентября у нас завязался разговор с милой немолодой парой, сидевшей рядом в кафе на набережной, напротив Нотр-Дам, в самом что ни на есть «туристическом» (не ставшем от этого хуже) месте. Канадцы. Они прилетели в Париж на три дня. Отпуск очень короток, да и полет за океан даже для небедных людей – серьезный расход…
С каждой ложкой лукового супа gratiné, с каждым глотком легкого вина, с каждым взглядом на Нотр-Дам (который они видели далеко не впервые) они – это было видно – вкушали вкус счастья, то самое «чувство Парижа». Язык был им родным (они из франкофонного Квебека, но почему-то стеснялись своего акцента, хотя канадское произношение французам нравится). Им было приятно поговорить с такими же влюбленными в Париж иностранцами.
И еще одно воспоминание. Поздно, почти ночь. На пустынной улице Амстердам, за вокзалом Сен-Лазар, запыхавшийся, совсем еще молодой человек в кроссовках, с рюкзачком, мешая английские и французские слова, спросил, как добраться до Эйфелевой башни. «Нет, не метро, – говорил он. – Я пойду пешком!» Дальность пути (добрый час холодной сырой ночью!) его не пугала. Похоже, у него и не было денег на билет. Или не хотелось спускаться под землю – автобусы уже почти не ходили. Ему было все равно, глаза его светились счастьем, он был в Париже впервые (об этом он успел нам сказать). Попрощался и скрылся в темноте со своим рюкзачком. Сколько было таких встреч! Новых звеньев в цепочке воспоминаний о необъяснимой и такой естественной любви к этому городу.
Все больше вопросов, все меньше ответов, и прелестное французское суждение «сомнение – начало мудрости» уже не утешает меня.
То, что я пишу о Париже, не имеет ни начала, ни конца. Я писал об этом городе с юности, множество моих страниц принадлежат ему, и я, всякий раз ставя точку в конце фразы, главы и даже книги, хочу писать о нем снова.
Люксембургский дворец
Пламя и дым над Сеной
Красноватый дым поднимался к небу.
Проспер Мериме
В 1965-м я видел, как камни средневековых построек чистили пескоструйными аппаратами и здания, которые бесчисленные поколения парижан привыкли видеть словно бы навсегда покрытыми угольнопыльным налетом, в самом деле становились почти белыми, как собор, описанный Морисом Дрюоном: в его романе «Железный король» одна из глав так и называлась – «Когда собор Парижской Богоматери был еще белым».
Но уже в начале 1970-х башни Нотр-Дам, очищенные в 1965-м, обрели легкую патину и вовсе не казались новыми, такими странно светлыми, как семь лет назад. Парижские таксисты, известные склонностью к несколько циничной философии, с самого начала уверяли, что спорить о целесообразности очистки нет смысла: «Скоро все станет таким, как было». Они были почти правы, но это «почти» свидетельствовало о том, что очистка была делом разумным.
Вид от Трокадеро на Эйфелеву башню
Копоть и пыль вновь стали скапливаться в углублениях кладки, оттенили барельефы, статуи, орнаменты, забились в щели и профили мощных и легких контрфорсов, аркбутанов, пинаклей, консолей, капителей, в углубления рельефов и в самом деле превратили старинные постройки в подобие объемной гравюры. Все оттенки черного, тепло-пепельного, серебристого в стройной гармонии ткали ограненные дома, соборы, часовни, башни, арки, порталы. Не было более глухой тьмы, а свежую белизну затуманило время.
Эпохи вступили в разумный диалог: Париж повернулся к своему прошлому, вовсе не желая его имитировать.
Через пять лет после первой туристической поездки, в 1972 году, мне удалось приехать в Париж на целый месяц. «По приглашению». Приглашение мне прислал двоюродный дядюшка[14], сын эмигрантов, о котором я прежде знал мало и в анкетах умалчивал.
И вновь – это рабское «пустили!». До сих пор не знаю почему. Беспартийного, разведенного и – что, как известно, тоже считалось нежелательным – с относительно уже сносным французским языком.
На исходе первого парижского вечера дядюшка посадил меня в свой маленький «рено» и по опустевшему уже бульвару Сен-Мишель за несколько минут довез до Сены. Мы обогнули остров Сите. Башни Нотр-Дам, подсвеченные сдержанно и точно, туманно-платиновые на черном июльском небе, словно излучали собственное сияние. Прожекторы проплывавших по Сене бато-муш[15](речных трамвайчиков) выхватывали из ночи стены и башни Консьержери, и сверкающие их отражения качались в поднятых волнах, пока кораблик со своими огнями не уплывал вниз по течению. А там, за благородным куполом Института, мне уже мерещился угловатый силуэт Нельской башни, снесенной триста лет назад и, наверное, давно уже забытой в Париже.