— Наш Али получает запрет на вход на три недели.
— По две!!! — орет упирающийся турок. — Три — это слишком много… — доверительно, по–детски шепчет он Да Грио и вдруг снова грозно поводит кудлатой головой, похожей на казан для плова средних размеров. Взгляд его кровяных глаз упирается в Алекса. Пока импульс от них не добрался до головного мозга, я подталкиваю Али в спину и сбиваю фокусировку. Глаза его снова начинают блуждать. Пока он сконцентрируется, пройдет время.
— По две, мой друг, только по две!
Подмигиваю Яну: «Уступи!»
— Ну хорошо, пусть будет две недели… — Ян добр и милостив.
Али торжествующе поднимает шишковатый указательный палец к небу и в таком виде исчезает в дверном проеме. В следующую секунду оба охранника заскакивают обратно и плотно запирают за собой дверь. С улицы раздаются мерные удары чего‑то тяжелого обо что‑то мягкое. Выглядываю в смотровое окно.
Двухметровый Али, достаточно твердо стоя на ногах, равномерно и сосредоточенно бьет себя пудовым кулаком по красной физиономии. На ней удивление и обида. Закрываю окно.
Завтра выходной. Приеду в танцхаус и выпью два пива. Только два. Три — это слишком много.
* * *
Я уже думал, что меня мало что может удивить.
Мчался вчера ночью по совершенно пустому шоссе вдалеке от города.
Полнолуние.
Выключил свет.
По бокам мелькают, переворачиваются в своем проективном движении осенние поля, дышащие легкой испариной, зависшей над ними, как призраки драконов.
А прямо на меня летит, чуть дрожа, залитая лунным светом дорожная лента.
Выключил мотор.
С горы разогнался быстро. Так и парил без звука и света.
Чуть дрожит призрачная дорога, свистит ветер в ушах, шевелятся полупрозрачные драконы, и луна ласково–мертвенным светом освещает все это безобразие.
* * *
Двери вагона с тихим шуршанием закрылись. В окнах в последний раз мелькнула ее серая курточка, и поезд, быстро набирая скорость, увез от меня мою мечту.
Ну и пусть.
Ну и ладно.
Какая она умница все‑таки…
— Мы пойдем сейчас ко мне, пить чай!
— Нет, Макс, я знаю, чем это кончится.
— Ничего подобного. Если я зову женщину пить чай, даже в час ночи, это означает только то, что мы будем вместе пить чай. И ничего больше.
— Нет. Ты меня дуришь.
— В благородство никто не верит, а жаль…
— Ну, скажи честно, если бы я согласилась, ты бы и не попробовал продолжить?
— Нет…
Она хватает меня за плечи и начинает, смеясь, трясти как грушу.
— Тогда ты не мужик, Макс!
— Я не мужик. Я мужчина. Пойдем пить чай, и ты увидишь разницу.
— Нет.
Качает головой из стороны в сторону, как делают маленькие дети, но в ее зеленых глазах, еще секунду назад озорных и быстрых, теперь читается то самое сожалеюще–ласковое выражение, которое заставляет почувствовать вечное превосходство девочки–женщины над мужчиной–пацаном.
Нет. Она не пойдет.
Хочется завыть от отчаяния, задрав голову к сводам метрополитена.
Но, черт возьми, мы бы действительно просто пили и просто чай! Честное слово. Ты сидела бы рядом на табуретке, а я любовался бы тобой. Всю ночь.
— Макс, я мужу не изменяю.
Сказано без бравады и пафоса. Констатация факта. Я это и так знал. Такие женщины не способны на полумеры и полутона. Они просто однажды уходят, и не вернешь.
Ну и не изменяй. Это же не мешает мне смотреть в твои глаза, похожие на прохладные капли прошедшего дождя на зеленом листке, ласкать взглядом твои плечи и долгие, тонкие запястья. Видеть смену улыбки и задумчивости на нежном и в то же время озорном лице. Какая разница, чья ты жена? Ведь за погляд денег не берут.
Но я смотрел на нее и понимал, что если бы встретил лет десять назад, то забыл бы обо всем. Скомкал бы свою и, может быть, ее жизнь в жаркой ладони — и крути меня, нелегкая… А что потом? Часы ослепительного счастья и годы сожалений. Что я могу ей дать?
Муж ее зарабатывает в разы больше меня, и не надо только говорить, что не в деньгах счастье. Пытаясь увести женщину, нужно победить ее прежнего спутника на всех фронтах. По крайней мере, на основных. Он европейски воспитанный интеллигент, занимающий высокий правительственный пост, а я великовозрастная шпана, разгильдяй и экс–мачо. Он чиновник, а у меня мотоцикл. Он говорит на трех языках, а у меня мотоцикл. Он умный, тонко чувствующий человек, лелеющий свою красавицу жену, а я мотоцикл разбил. Молодец, блин.
Я не хочу ломать ей жизнь. Не хочу даже пытаться. Возраст дает благоразумие. Гуманное и такое… кастрированное. Будь оно проклято. Женщины любят мужчин не за ум, не за мягкость и деликатность. Любят за огненное безрассудство… которое хорошо кончается. Нужно быть достаточно горячим, чтобы оказаться способным на первое, и достаточно умным, чтобы обеспечить второе.
Мы бегали, носились, летали по ночной Москве. Я приехал на десять дней. Только на десять. Красивая молодая женщина, балованная богатым мужем, и я, похожий на спившегося индейца, первый вышибала на деревне, то есть тьфу, в Монберге. Бело–розовое кремовое пирожное и соленый огурец. Но мне было все равно.
Потому что в ночном морозном, пропитанном ярким светом фонарей воздухе быстро мелькали золотые искорки снежинок, и ветер бодряще бил и обнимал нас своим упругим свежим телом, и она была рядом… совсем рядом. Она держала меня под локоть, а я жадно прижимал к себе ее руку. У меня так стучало сердце, что казалось, сейчас оно проломит клетку из ребер и выпрыгнет к ней, прямо в узкую ладонь.
Но ребра оказались крепкими. Правда, я о них себе все сердце отбил. Гонимые морозным ветром, мы заскакивали из одного кафе в другое, хохотали, поскальзывались на льду, и щеки наши горели от внешнего холода и внутреннего жара. Так, смеясь и не слыша, а чувствуя легкую, веселую мелодию, звучащую между нами, мы вышли на Красную площадь.
На площади был обустроен ночной каток, играла музыка, и мы залезли на парапет, чтобы посмотреть на катающихся. Она разглядывала беззаботные фигурки девочек–подростков, комариками скользивших по блестящему льду на серебряных коньках. Как все настоящие длинноногие блондинки, она, наверное, завидовала этой мелочи. Точно так же, как маленькие незаметные девушки завидуют высоким нордическим красавицам, плывущим по подиуму.
А я заскучал, соскочил с парапета — и не удержался, быстро обнял ее за стройные бедра, приподнял и усадил себе на локтевой сгиб. Она совсем ничего не весила, но, когда я поставил ее наконец на землю, в груди у меня уже полыхала доменная печь и было тяжело дышать. Невзирая на ее смех и возмущение, я утащил ее за угол какого‑то здания (нечего хихикать, это был не Мавзолей!) и, закрыв от ветра, обнял. Просто закрыв от ветра.