– Да, конечно, – говорит Экс и шмыгает носом. Плакать она почти перестала, хоть я и не пытался утешить ее (я больше не обладаю такой привилегией). Она поднимает взгляд к молочному небу и шмыгает еще раз. Надкушенное яйцо Экс по-прежнему держит в руке. – Когда я плакала в темноте, то думала о том, каким большим красивым мальчиком был бы сейчас Ральф Баскомб, и о том, что мне, как ни крути, тридцать семь. И пыталась понять, что нам всем делать. – Экс покачивает головой, крепко прижимает руки к животу, давно уже не видел, как она это делает. – Тут нет твоей вины, Фрэнк. Просто я подумала – будет правильно, если ты увидишь меня плачущей. Так я себе представляю горе. Бабья черта, верно?
Экс ждет, что я произнесу слова, которые освободят нас от горестей нашей памяти и прежней жизни. Вполне очевидно – она чувствует в этом дне что-то странное, что-то освежающее в его воздухе, предвестие решительных перемен во всем. И я, ее мужчина, только рад именно это и сделать – позволить моему оптимизму отвоевать для нас день, или хотя бы утро, или мгновение, свободное от горя. Может быть, это единственная моя искупающая все остальные черта: на меня можно рассчитывать, когда приходится туго. Если все хорошо и прекрасно, проку от меня мало.
– Давай я почитаю стихи, – предлагаю со счастливой улыбкой давно отвергнутого поклонника.
– Помнится, принести их должна была я, – говорит, вытирая глаза, Экс. – А я ревела и обо всем забыла.
Заливаясь слезами, она становится похожей на маленькую девочку.
– Невелика беда, – говорю я и лезу в карман штанов за стихотворением, которое отксерил у себя в офисе и прихватил с собой на случай, если Экс свое забудет.
В прошлом году я принес Хаусменово «Атлету, умершему молодым» и совершил ошибку, не просмотрев его загодя. Я не читал его со времени учебы в колледже и, увидев название, вспомнил – что-то стоящее прочтения. Чем оно вовсе не было. А было, если угодно, слишком буквалистским и мечтательным, ничего о настоящих спортсменах – людях, к которым я очень неравнодушен, – не говорящим. Ральф, собственно, таким уж спортсменом и не был. Продекламировав «Тебя, тоскуя, мы несем в трех локтях от земли в твой дом»,[4]я вынужден был остановиться и просто сидел и смотрел на маленькое надгробие из красного мрамора с высеченным на нем именем РАЛЬФ БАСКОМБ.
– Знаешь, Хаусмен ненавидел женщин, – нарушила тяжелое молчание Экс. – Я это не в укор тебе говорю. Просто слышала об этом в школе, а теперь вспомнила. Думаю, он был старым педерастом, который полюбил бы Ральфа и возненавидел нас. Если ты не против, на следующий год стихотворение принесу я.
– Ладно, – жалко ответил я.
После этого она и заговорила о моем романе, о нелюдимости, о том, как ей хотелось в шестидесятых вступить в ЛПГА. Думаю, она жалела меня, – даже уверен, – да я и сам себя жалел.
– Снова Хаусмена принес? – спрашивает она теперь с ухмылкой и, развернувшись, запускает яйцо в сторону ильмов и надгробий старой части кладбища, где оно и приземляется, беззвучно.
Бросок у нее, как у кетчера: рука резко и элегантно взлетает к уху, яйцо по прямой уносится в сумрак. Мне нравится ее позитивный настрой. Оплакивать утрату ребенка, когда у тебя на руках еще двое, – дело не из простых. Мы не обладаем необходимыми для него навыками, хоть для нас это – вопрос личного достоинства и преданности, и потому смерть Ральфа и наша утрата не замкнуты в определенном времени и определенных событиях, но продолжают исподволь разрушать наши жизни. В каком-то смысле мы за это ответственности не несем.
На улице Конституции останавливается перед светофором фургон ремонтника бытовой техники. Принадлежит он компании «Ислерс Филко Репайр», а правит им Сид (прежний владелец «Сид Сервис», ныне банкрот). Он много раз работал у меня дома, а сейчас едет на площадь, выпить чашечку в «Кофе Спот», прежде чем заняться сегодняшними кухнями, подвалами и сливными насосами. День начинается всерьез. Одинокий пешеход, мужчина, вышагивает по тротуару; это один из немногих в нашем городе негров, облаченный в светлый, не требующий глажки костюм, он направляется к вокзалу. Небо остается молочным, но, возможно, вспыхнет еще до того, как мы с Викки отправимся в «Автоград».
– Нет, обойдемся сегодня без Хаусмена, – отвечаю я.
– Хорошо, – говорит Экс и, улыбнувшись, опускается на могильный камень Крейга, чтобы послушать мою декламацию. – Согласна.
Тыльных окон в домах моей улицы зажглось уже предостаточно, они тускнеют, пока разгорается свет дня. Стало теплее.
Я принес «Размышление» Теодора Ретке, который тоже учился в Мичиганском университете, что Экс наверняка известно, и начинаю читать его моим лучшим, наиболее убедительным голосом – так, точно мой покойный сын может услышать меня из-под земли:
– «Я вошел в одинокие пустоши за глазами…»
Не успеваю добраться и до второй строчки, а Экс уже принимается покачивать головой, и я умолкаю, смотрю на нее, пытаясь понять, что не так.
Она выпячивает нижнюю губу, выпрямляется и сухо сообщает:
– Мне эти стихи не нравятся.
Я знал, что она знакома с ними и имеет на их счет твердое мнение. Она все еще остается категоричной мичиганкой, относится ко всему на свете с решительной серьезностью и огорчается, обнаружив, что прочему миру оная не свойственна. В жизни каждого мужчины должна присутствовать такая вот рослая, стремящаяся расставить все по своим местам женщина. Во мне нарастает, точно температура, ощущение неловкости. Наверное, чтение стихов над могилой мальчика – идея не из самых лучших.
– Так и думал, что ты их знаешь, – произношу я задушевным тоном близкого человека.
– Мне не следовало говорить «не нравятся», – холодно отвечает Экс. – Просто я им не верю, вот и все.
Это стихи о том, как сделать, чтобы каждый день – с его насекомыми, тенями, цветом женских волос – приносил тебе счастье, и я-то как раз верю им очень и очень.
– А я, читая их, думаю, что это мои собственные слова, – говорю я.
– Не уверена, чтобы то, о чем в них говорится, смогло сделать кого-то счастливым. Несчастным, конечно, не сделает, но и не более того. – Экс соскальзывает с камня, улыбается мне, – эту ее улыбку я не люблю, пренебрежительную, с поджатыми губами, как будто она считает, что я ничего ни в чем не смыслю, и находит это забавным. – Мне вообще иногда кажется, что никто больше быть счастливым не может.
Она засовывает руки в карманы плаща. Не исключено, что в семь у нее начинаются занятия, какой-нибудь семинар по проводке мяча, и сознание Экс уже готовится унестись далеко-далеко отсюда.
– А я думаю, что мы с тобой отпущены на свободу до конца наших дней, – говорю с надеждой. – Разве не так?
Экс оглядывается на могилу нашего сына – словно он слушает нас и услышанное может его смутить.
– Наверное.
– Ты и вправду собираешься замуж?