— Да что ты городишь! Это я заставляю тебя жить с сегодняшней Фаустой, в которой не осталось ни малейшего намека (твои слова!) на Фаусту десятилетней давности. Это я заставляю тебя находить удовольствие в превращении Фаусты тогдашней, гибкой, крепкой, стройной, упругой, в Фаусту сегодняшнюю, слабосильную, увядшую, раздавшуюся, бесформенную. Это я, наконец, заставляю тебя получать наслаждение от мысли… скорее, даже не от мысли, а от созерцания того, как Фауста неудержимо переходит от цельности к разложению, от твердости к распаду.
— Вранье все это, я ее люблю, я…
— Проведем эксперимент. Ведь Фауста здесь, лежит в темноте, уже проснулась и ждет, когда ты надумаешь открыться. Протяни руку. И внутри сегодняшней Фаусты ты нащупаешь Фаусту вчерашнюю. Тогда ты поймешь, что тебя соединяет с ней вовсе не любовь“.
Представленный таким образом „его“ постоянный, жизнерадостный, упрямый девиз „Будь что будет“ убеждает меня. Конечно, все это лишь игра воображения — искать внутри одного тела другое, которого, увы, давно уже нет; однако, что греха таить, я всегда испытывал слабость ко всякого рода причудам фантазии, особенно если они навеяны „им“. Недолго думая, вытягиваю руку, шарю в темноте и натыкаюсь пальцами на лицо Фаусты, утонувшее в подушке под спутанными волосами. В тот же миг ее рука перехватывает мою, подносит к губам и целует. Затем ее голос произносит: — Наконец-то ты пришел.
— Привет.
— Почему бы тебе не лечь рядом со мной? Еще рано, поспим немного вместе.
— Нет. Сначала я хочу поласкать тебя. Откинь простыню, сними рубашку и приготовься.
„Он“ дает добро: „- Молодец. Сейчас увидишь, прав я или нет“.
После долгого шуршания и томительной возни Фауста чуть слышно бормочет: — Я готова.
„Он“ тотчас вмешивается назидательным тоном: „- Протяни пальцы к ее лицу, очерти овал“. Выполняю.
„Он“ не унимается: „- Чувствуешь, как под разбухшей морденью кроется некогда безупречная мордашка? Смекаешь теперь, что на самом деле Фауста двулика: одно лицо у нее сегодняшнее, а другое — вчерашнее, внутреннее?“ Так и есть. По крайней мере, так мне кажется под магическим воздействием „его“ слов. Тщательно ощупываю овал ее лица и действительно чувствую, что „внутри“ скрывается личико Фаусты десятилетней давности. Надо же! „- Теперь спускайся вдоль шеи, по пути обозначь парочку толстых складок и смелее на грудь. Ну вот, под твоими пальцами две большущие, полупустые резиновые грелки с плотно закрученными пробками. Разве не чувствуешь ты внутри этих овальных податливых грелок два недозрелых персика? А внутри сегодняшних сосцов-пробок вчерашние соскибутоны?“ С неохотой вынужден признать, что „он“ прав. Тем временем „он“ продолжает: „- Перемахни с груди на живот. Неужели не узнаешь в этом изношенном, раздолбанном чемодане былой серебряный поднос, плоский и круглый?“ Внушение срабатывает.
„Он“ снова погоняет меня: „- Спускаемся дальше, по приставной лесенке из волосков, соединяющих елочкой пупок и пах, и запускаем пальчики в густую шерстку, укутавшую лобок. Отыщи в этой пуще влажную, извилистую тропинку. Пройдись по ней, меж раздвинутых ног, ниже, ниже. До самого пухленького, потного узелка ануса. Сейчас eе лохань наводит на мысль об открытой ране с отвислыми, драными краями, как после удара саблей. А не припомнишь ли на месте этой безжизненной, вывернутой прорехи кругленькую, цепкую присоску, которая десять лет назад сжимала меня с отчаянной силой, словно пыталась вовсе отхватить, вроде тех маленьких резаковгильотин, какими в табачных лавках о брубают кончики сигар?“ „Его“ красноречие доканывает меня. Сознавая свое преимущество, „он“ наседает: „- А теперь скажи ей, чтобы перевернулась и легла на живот.
— Это же тебе не яичница! — Делай, что говорят“.
Повинуюсь и передаю приказание Фаусте, которая, в свою очередь, безропотно повинуется мне. Тогда, точно заправский патологоанатом, склонившийся вместе с учениками над трупом, распластанным на анатомическом столе, „он“ с научным апломбом поясняет: „- Ну-с, протяни руку и обведи пальцами два громадных полушария, на которые раздваивается спина ниже поясницы. Оценил масштабы? Приложи ладонь к их выразительной выпуклости и отдай должное этому гладкому, пустынному пространству. Сложи пальцы гребнем, запусти их в срединную расщелину и убедись, насколько она глубока. А теперь попробуй-ка вспомнить миниатюрные, крепенькие, упругие, мускулистые ягодицы десятилетней давности и скажи, разе ты не чувствуешь, как они подрагивают внутри сегодняшнего расшатанного, обмякшего седалища?“ Неожиданно, как будто в подтверждение того, что скрытая цель этой болтологии все та же, из темноты раздается голос моей жены: — Ну что, потрахаемся? Мигом пробуждаюсь от липкого, соблазнительного наваждения, в которое „он“ незаметно меня погрузил, охмурив всякими небылицами про какие-то там формы, спрятанные одна в другой, как матрешки. И снова, в который уж раз, я готов „отступиться“. И снова, в минуту презренной похоти, я собрался растратить впустую драгоценные силы, которые могли бы спасти меня от посредственности и гибели. Ничтожеству Фаусты, готовенькой, с широко расставленными ногами, вполне под стать ничтожество автора этих строк, тоже готовенького — с „ним“, разбухшим тем временем до неимоверных размеров. Мы стоим друг друга! Два сапога пара! Оба одного покроя: как бы посмачней перепихнуться — вот и все заботы. Оба отступники! И не она „снизу“, а я „сверху“, как полагалось бы, нет — один к одному! Одно паршивой масти! И обоими погоняет „он“! Да так, что они и пикнуть не могут! Одним миром мазаны! Вот-вот под одной простыней нажарятся! Крайне грубо я отвечаю Фаусте: — Никаких траханий. Вставай-ка, накинь халат и пошли на кухню. Сваришь мне кофе, заодно и потолкуем.
Естественно, „он“ встает на дыбы, как рыбак, у которого после бесконечного ожидания прямо с крючка срывается рыбка: „- Да ты чего? Прямо сейчас, что ли? Когда все уже на мази?“ Не обращаю на „него“ внимания. Одной рукой нажимаю на кнопку выключателя, другой одновременно открываю дверь. Не оборачиваясь, выхожу из спальни. И вот я снова на кухне. Сажусь за стол и задумываюсь. Ясное дело: ничтожество и есть ничтожество, раскис от избытка чувств. А „он“ и рад удобному случаю выкрутить мне руки. Но не тут-то было! Я должен сделать так, чтобы чувствовать себя „над“ Фаустой, а ее удерживать „под“ собой. Это будет садистское „над“, и оно неизбежно вызовет со стороны Фаусты мазохистское „под“. В каком-то смысле это будет надуманное „под“; в нем не будет той отрешенной непроизвольности, до которой мне, увы, еще так далеко. Словом, обычное „над“ закомплексованного неудачника, который перед лицом еще большего неудачника, чем он, делает вид, будто все у него в полном порядке. Однако и это лучше, чем ничего. Только как одним махом достичь этого превосходства? Озираюсь вокруг, и ответ моментально приходит в голову.
А вот и Фауста. Входя, она затягивает поверх солидного живота поясок халата. Тут же морщит двойной подбородок, ослепленная пронзительным светом летнего солнца. Не давая ей опомниться, сразу огорашиваю ее вопросом: — Ну, так что тут без меня творится? Застигнутая врасплох, она таращит на меня припухшие, осоловелые глаза и лепечет в ответ: — А что тут творится? — В доме вонища — не продохнешь. На кухне — гора посуды, аж за неделю. Тебя не узнать: лицо какое-то жирное, тусклое, под глазами мешки, тело разнесло.