Цвет слову придает первая буква. Остальные тоже виднеются, только слабее. Поэтому хорошо, что бледно-оранжевый пояс — самый большой, ведь найти правильный баланс очень трудно. Пять отверстий, оправленных в металл. Я делаю еще два. В этом городе столько ниток и веревочек, ты не представляешь. Я использую их, чтобы связать слова вместе. Подбираю их на ходу, сворачиваю в разноцветный клубок в правом кармане пиджака; рисунок лежит в левом — я научился заботиться о вещах, которые имеют значение.
Иду вдоль старого причала для разгрузки судов. Прохожу мимо расшитого кожаного сапога в ковбойском стиле; куска каблука нет, словно его кто-то откусил. Вода в реке цвета стали. На крыше высотки в Кэнери-Уорф скорбно мигает красный огонек, а в зеркальных окнах отражается пустое, бесцветное небо. Лето выдалось влажным; дожди пробрали меня до костей, ботинки размокли.
Застегиваю ремень, стараясь не разорвать нитки. Наклоняюсь — а в один прекрасный день вы обнаруживаете, что сделать это становится все труднее, — и кладу его на воду. На секунду мне показалось, что он вот-вот утонет, и я уже собираюсь ловить его, даже если из-за этого мне придется ходить в мокрых ботинках еще день или два. Но, чуть поколебавшись, ремень все же плывет по течению и отдаляется. Я смотрю на него и вспоминаю картину, которую видел однажды: безумная вязь тонких черных линий. Карта, на которой отмечено, как движутся в течение суток все автобусы в радиусе квадратной мили от станции «Ватерлоо» — во всяком случае, так гласила подпись. Ты не представляешь, как это было прекрасно.
Отвернувшись от реки, я увидел кокос: целый и сухой, кожура как дерюга. Я представил себе мальчика, стоящего на палубе парома и перебрасывающего кокос из руки в руку. Когда-нибудь его ладони будут потрепаны ветром, солью и жизнью, но сейчас они еще мягкие, как кожа за ухом. Мальчик перекидывает кокос, ощущая шершавую кожуру и приятную округлость ореха. Паренек только что вырвался из недр корабля, сбежал подальше от рева газовых плит и шлепков мяса о разделочную доску, мелькания ножей и грубых, нахальных слов его сослуживцев. Ветер сдувает пот у него со лба, играет с волосами, словно мама, и тут вдруг мальчик вспоминает о поцарапанном деревянном серванте, красной пластиковой розе в латунной вазе и пыли, залегшей в складках между лепестками. Паренек должен стоять сейчас на кухне, замахиваясь молотком, чтобы разбить кокос на части. Но вместо этого он смотрит на горизонт — мерцание синего, почти сливающегося с небом, — поднимает правую руку и бросает орех по высокой широкой дуге.
Пристроив кокос на плоском камне, я разламываю его. Вечно я ничего не оставляю на черный день. Наверно, этим я пошел в отца. Но в нынешнем положении мне это скорее на руку: замешкаешься — и уведут что-нибудь из-под носа. Никогда особо не любил кокосы, но сейчас съедаю всю мякоть без остатка. Хлопья застревают между зубами, приходится выковыривать их ногтем. Наевшись, я иду к берегу и опускаю куски кожуры на воду. Они плывут, как крошечные кораблики в море.
* * *
Проблема с городами — по крайней мере, такими, как этот, — состоит в том, что писать по ним почти невозможно. Конечно, я все равно стараюсь, но это непросто.
Как правило, я не рассказываю людям о тебе или о своих надписях. Последний раз я говорил об этом с человеком, которого не видел уже давно; с человеком, который пил дешевый сидр из жестяных банок. Он спросил, откуда я знаю, что ты именно здесь, в Лондоне. «С чего ты взял, что она не в Милане или Дубае, не в Париже или Токио, не в Манчестере или Роттердаме, не в Барнсли или Нью-Йорке?» — спросил он. Некоторое время он продолжал перечислять названия всех городов, которые мог вспомнить, поднимая глаза вверх, словно ища скрытые тайники среди грязных потолочных плит. «Может, она вообще не в городе», — добавил он под конец. Я попросил его замолчать, но он все говорил и говорил. Тогда я встал и покинул церковный зал собраний: эти стены, увешанные досками объявлений, ламинат на полу, длинные раскладные столы и жесткие пластиковые стулья.
* * *
Каждый год я посылаю тебе открытку на день рождения. Правда, дату я не знаю, но могу предположить довольно точно. Сложнее всего разобраться с конвертом: столько пустых строчек. Я пишу твое имя — хоть его-то я знаю, — и все, больше мне нечем заполнить пробелы. Потом я бросаю открытку в почтовый ящик, и ночами мне снится, как конверт падает в щель для писем в двери твоего дома и ты идешь к нему по коридору.
Десять блюд, которые меня раздражают
1. Любые морепродукты, которые надо разделывать или вытаскивать из ракушки — столько усилий ради крошечной награды.
2. Китайские грибы, эти скользкие влажные шарики во рту. У меня от них мурашки.
3. Карри с креветками, которое готовит Кэл. Не то чтобы оно мне не нравилось — нет, оно очень вкусное. Но это рецепт мамы Кэла, поэтому он всякий раз упоминает о ней, а я делаю какое-нибудь замечание на этот счет, и мы ссоримся.
4. Вишенки для торта. Потому что они совсем не похожи на вишни.
5. Дыня. Потому что мне кажется, что семечки надо есть тоже, а я не могу. В итоге я просто сплевываю их в ладонь и не знаю, что с ними делать дальше.
6. Что угодно, чего мне надо приготовить больше двух порций.
7. Именинный пирог. Дурацкие свечки. Фото на глазури. Корявые подписи из крема. Вечно все выходит криво.
8. Овсяные хлопья. В сахаре или без, не важно — все равно это ужасно скучно. Я всеми руками за тосты с маслом.
9. Фирменный бисквитный торт Тилли — с жирным кремом, пропитанный шерри, приторно-сладкий. Она тратит столько времени, стараясь сделать его безупречным, что потом боишься к нему притронуться. И страшно обижается, когда Си говорит, что попробует только ложечку.
10. В общем-то меня раздражает все, что приходится есть в компании сестер.
Рано утром просыпаюсь в кровати, которую когда-то воображала океанским лайнером. Такое чувство, будто на меня насыпали кучу булыжников. В животе урчит, но я не желаю никого видеть — и поднимаюсь на чердак. Он забит ненужной мебелью и старыми картонными коробками. Кресло-качалка по-прежнему стоит возле слухового окна. Помню, как забиралась в него и качалась все быстрее и сильнее, быстрее и сильнее, надеясь, что случится страшное. Обычно папа или Си кричали мне снизу, чтобы я прекратила. Но иногда их не было дома, и я могла качаться до тех пор, пока не закружится голова или не станет скучно. Сажусь в кресло, привожу его в движение весом тела. На чердаке пыльно и тепло, хотя снаружи идет дождь и тянет холодом. Ковер все тот же — уродский, слишком яркий, зеленый. С проплешинами под ножками кресла-качалки. Слышу, как дождь выстукивает морзянку по стеклу. Раньше я любила сидеть тут и слушать дождь. Меня это успокаивало.
И Кэл меня успокаивал тоже. Даже Си не могла это не признать. Каждый раз, когда мы с ним выбирались куда-то, вдвоем или на встречу с друзьями, в какой-то момент я смотрела на него — как он травит байки, размахивая руками, — и чувствовала некое умиротворение. Мне так этого не хватает.
Вытягиваю ноги и вспоминаю про свой рюкзак. Я собиралась заявить о нем, но к стойке выстроилась очередь. Терпеть не могу очереди. Да и времени уже не было. Интересно, меня хоть попытаются отыскать или рюкзак так и будет пылиться где-то у них? И что они с ним сделают потом? Откроют? Отдадут содержимое на благотворительность? Посмотрят, не приглянется ли что-нибудь, а остальное выкинут в помойку? Подозреваю, сумка может просто затеряться в недрах системы. Хотя она все равно будет где-то; даже если вы не знаете, где находится вещь, она все равно где-то есть.