– Сама понимаешь, об этом не может быть и речи, – слабо протестую я. – Наш лучший конь Малахит совершенно непригоден для таких соревнований. Кроме того, у него скверный нрав, и при первой же возможности он сбросит Еву.
– Лучший конь вовсе не Малахит, а Восторг.
– Мутти, он же слепой!
– Только на один глаз…
– Ему семнадцать лет, – настаиваю я. – Даже если я позволю Еве выступать на Восторге, ему все равно скоро придется уйти.
– Тогда купи дочери другую лошадь, – пожимает плечами Мутти.
– Мы не можем себе позволить такую роскошь. Другая лошадь обойдется по крайней мере в сорок тысяч долларов. Никак не меньше. Ни ты, ни я такой суммой не располагаем.
– Можно попросить у Роджера.
– Ни за что на свете, – фыркаю я.
– А собственно, почему? Ведь он – отец Евы.
– Потому что у него и без того уйма расходов на новый дом, новоиспеченную жену и новорожденного младенца.
Наступает неловкое молчание. Понимаю, в моих словах слишком много горечи и яда, а потому невольно краснею и опускаю глаза на сцепленные пальцы.
– Но ты же никогда не пробовала к нему обратиться и не можешь знать ответ, – мягко возражает Мутти.
Некоторое время она не отрываясь смотрит на меня, а потом наклоняется через стол и берет за руки.
– Schatzlein[1], не хочу продолжать спор, впрочем, как и ты. Но подумай сама, ты вырвала девочку из привычного окружения, увезла из дома, от отца и друзей, и притащила в глушь, на ферму, где разводят лошадей. Несмотря на все перипетии, она показала себя молодцом, исправила оценки в школе, каждый день занимается верховой ездой. И теперь, когда Ева хочет воспользоваться плодами своих трудов, ты жмешь на тормоза. Скажи, где тут смысл? Не говоря уже об ответной реакции. Ведь сама прекрасно понимаешь, она найдет способ тебя наказать.
Чувствую, как щеки заливает краска стыда, и устремляю горящий взор на Мутти.
– Конечно, понимаю, – шепчу я.
– Тогда позволь девочке уехать.
– Не могу, Мутти. При всем желании не могу, потому что до смерти боюсь.
– Тогда пора поговорить об этом со специалистом.
– Консультация психолога не принесет пользы.
– А ты пробовала? Зачем же так огульно утверждать?
Я тупо смотрю на стол, а Мутти начинает проявлять признаки раздражения.
– Прекрасно. – Она с презрительным видом машет рукой. – Поступай, как знаешь, ведь ты взрослая женщина.
Я резко встаю с места, и ножки стула со скрипом проезжают по линолеуму.
– Пойду приму душ. Можно взять твой шампунь?
– А разве твой закончился? Я купила бутыль на прошлой неделе.
– Он остался в конюшне.
Откинувшись на спинку стула, Мутти складывает руки на груди.
– Твои метания между домом и конюшней выглядят смехотворно. Почему не вернуться в дом и жить как все нормальные люди?
– Потому что, – бормочу я, передергиваясь от смущения.
– Ей-богу, Аннемари! Тебе ведь уже сорок лет.
– Тридцать девять!
– Ну да, еще целый месяц.
– До тех пор пока двадцать восьмого апреля часы не пробьют полночь, мне тридцать девять. И потом, я и не думала переезжать из дома, просто сплю в конюшне.
Лицо Мутти становится сердитым.
– Кто бы сомневался, – с нескрываемым осуждением заявляет она. – В любом случае, мне это кажется полной бессмыслицей.
Я направляюсь к раковине и выливаю кофе. Понимаю, что веду себя безобразно, и тут же раскаиваюсь. Даже не из-за того, что жалко превосходного кофе, а из-за противного молочного налета, который появляется на раковине. Оставить его нельзя, так как Мутти является воплощением австрийской чистоплотности, ну а я – самая несносная в мире неряха. Приходится расплачиваться за необдуманный акт протеста и смывать застывшую пленку. Мой демонстративный жест окончательно утратил свою значимость, но я не сдаюсь и решительно направляюсь к плите, чтобы снова налить себе кофе.
Никогда еще эта процедура не проходила с таким шумом и грохотом. Сердито булькают сливки, и резкий звон ложки отдается в ушах. Готова поклясться, что слышу, как тает каждая крупинка сахара. Закончив приготовление, с оглушительным лязгом швыряю ложку в раковину и удаляюсь наверх.
На Мутти смотреть избегаю, но ясно представляю, как она сидит с поджатыми губами, скрестив на груди руки, и неодобрительно качает головой.
Поднимаюсь по лестнице, тихонько бормоча ругательства. Знаю, Ева, навострив уши, затаилась у себя в комнате. Понимаю, что нахожусь в невыгодном положении и не представляю, с чего начать разговор. А у Евы было достаточно времени сформулировать свои аргументы. Потому решаю сначала принять душ и обдумать дальнейшие действия. Кроме того, надо ее хорошенько помариновать, может быть, сменит гнев на милость. Хотя вполне допускаю и противоположный результат. Ева непредсказуема. Я думала, пятнадцать лет – самый трудный возраст, но шестнадцатилетний рубеж не принес семье облегчения, и характер дочери остался неуравновешенным. Прошлый год оказался тяжелым для нас обеих.
Потоптавшись у двери ее комнаты, иду в ванную, злясь и на Еву, и на мать. Дочь вызывает раздражение по причинам, вполне понятным до разговора с Мутти. Что касается мамы, она обладает удивительной способностью проявлять проницательность, где не надо, и демонстрировать полную тупость в некоторых деликатных вопросах, внося сумятицу в нашу жизнь.
Вернуться в дом я не могу. Здесь только две спальни, а Ева заняла мою детскую. Остается спальня родителей наверху и столовая, которую переоборудовали в спальню, когда отец тяжело заболел и был не в состоянии подниматься по лестнице. В этой комнате он и скончался, а Мутти с ослиным упрямством по-прежнему там спит. Наступил момент, когда мириться с таким положением стало нестерпимо. Мысль, что Мутти проводит в одиночестве ночи в комнате, где умер ее муж, не давала покоя. Поначалу я хотела переселиться туда сама, но быстро поняла, что об этом не может быть и речи. Слишком многое хранит там память о папе, несмотря на то, что комнату снова переоборудовали в столовую и сделали косметический ремонт. Мы все чувствуем себя там не в своей тарелке. Я заметила, что Мутти даже для торжественных случаев накрывает на стол в кухне.
Однако, сказать по чести, это не единственная причина, заставившая меня перекочевать в конюшню. Ведь я могла бы спать на бугристом раскладном диване в кабинете, несмотря на металлическую перекладину, впивающуюся в спину.
Отлично помню, что мне тридцать девять лет и я нахожусь в разводе, а потому имею право спать с кем захочу. Однако сама мысль заняться любовью с Дэном в непосредственной близости от комнат Мутти и Евы наводит ужас, подобно эпидемии холеры, и половое влечение угасает на глазах. Пару раз мы все же попробовали, но, несмотря на героические усилия Дэна, потерпели полное фиаско. В течение двух месяцев, потребовавшихся для принятия окончательного решения перебраться на ночлег в конюшню, мы с Дэном скрывали свои отношения, как делали в подростковом возрасте. Это имело свое очарование и добавляло пикантности, но все закончилось в ночь, когда моя такса приняла хозяйку за вооруженного грабителя.