Страшный шум
Утром поднялся страшный шум. Реб-зелменовский двор выглядел как растревоженный муравейник. Бегали по морозу в опорках на босу ногу из одного дома в другой. Совещались на ходу:
— Как это так? Во дворе реб Зелмеле — и такое безобразие!
— Без обручения, без свадьбы!
— Как же так? Чтобы у нас такое случилось!
Старые Зелменовы с торчащими бородами вздыхали и пожимали плечами. Сорванцы посматривали из-под козырьков, чуя накаленную атмосферу. А дядя Юда был вне себя, он стоял посреди комнаты и жевал бородку. В другой комнате лежала Хаеле, пунцовая от стыда. Дядя работал с жаром, продувал рубанок и разговаривал с доской так, чтобы слышно было за стенкой:
— Коза, что тебе не сидится? Что ты с жиру бесишься?
Дядя Юда был странным человеком. Он был философом и вдовцом. Вдруг он отложил рубанок в сторону, постоял некоторое время, обратив сердитое лицо ко всему миру. Он думал: «Воля реб Зелмеле была, чтобы свадьбу справляли с музыкантами».
На стене висела скрипочка. Он ее снял, подошел к деревянной переборке, за которой лежала его Хаеле, и стал настраиваться. Он задрал вверх лоснящуюся бородку, закрыл глаза и заиграл. Это должно было означать: на свадьбе Хаеле играют клезмеры.[5]
И действительно, вначале мелодия звучала в точности как у клезмера во время свадебного обряда, хотя от нее и отдавало чем-то мертвым, как от кладбищенского пения. Хватало за душу. Потом он и впрямь заиграл заупокойную, в память о том, что тетя Геся преждевременно ушла из жизни, что ей было не суждено дожить до свадьбы своей дочери. Слезы лились у него из глаз, мокрые ресницы моргали за стеклышками очков, и он уж ничего не видел перед собой, только прислушивался к мрачному вдохновению, рождающемуся в нем, — к мелодии о нелепой смерти тети Геси.
Потом он играл о курице.
И кто знает, сколько дядя Юда простоял бы у деревянной переборки, если бы с той стороны вдруг не послышались тихие всхлипывания, сдавленные рыдания, которые все усиливались, — чувствовалось, как Хаеле мечется на подушке, захлебываясь слезами.
Дядя схватил кружку воды и пошел за переборку. Хаеле рыдала. Она приподнялась как бы в забытьи, хлебнула воды и опять упала на подушку. Дядя Юда погладил ее по голове в знак того, что он одобряет слезы невесты, и тихонько вернулся к верстаку.
Он снова взялся за работу, целый день молча орудовал топором и рубанком и уже, кажется, совсем перестал думать о неудачном браке. Лишь вечером он спохватился, что вместо шкафа, который он задумал утром, получился табурет, простой табурет.
* * *
Назавтра у Беры был выходной день. Откуда, спрашивается, известно, что у Беры выходной день? Есть такая примета: если Бера снял сапоги, значит, он отдыхает. Он тогда становится очень спокойным человеком, ходит по дому босиком, в одних галифе и лакомится из кастрюлек. Схватит у тети Малкеле блин со сковороды, макнет его во что-то и тут же отправляет через рот прямо в желудок. Газеты он прочитывает стоя. Потом он садится на топчан — ноги под себя — и начинает настраивать балалайку.
У Беры в запасе несколько немудреных песен, которые он привез с фронта; они хранятся в нем, как в погребе, но бывает, что он извлекает их из себя. У Беры тяжелый, утробный голос, и, когда он распоется, глаза у него лезут на лоб от наслаждения.
Он поет немного странно.
Однако не надо думать, что Бера увлекается песнями настолько, что забывает о повседневных делах. Бывает, он вдруг прервет свое вдохновенное пение и скажет:
— Мама, в Церабкоопе дают сегодня масло!
Потом он продолжает петь с еще большим вдохновением, захлебываясь, а бедная балалаечка побренькивает.
О, хвала зелменовскому стилю в мировой истории!
* * *
Бера уже добрых несколько часов сидит на топчане, поджав босые ноги под себя, и играет. Это означает, что жених услаждает себя в первую неделю медового месяца. Рубашка расстегнута, губы надуты, а утробный голос разносится по дому:
Когда я ездил в Ростов-на-Дону,
Я брал с собой буханку хлеба.
Когда я ездил в Ростов-на-Дону,
Я буржуев лупил, як треба.
А во дворе говорят:
— Нужны им жены, этим шалопаям! Холера нужна им!
— Куда им, этим хамам, иметь жен!
Дядя Юда вошел к Хаеле в каморку.
— Что ты лежишь? — сказал он. — Ведь твой муж сидит там среди раввинов, и из него так и прет библейская мудрость!
На этот раз Бера нагорланился досыта и ушел. Он даже не нашел нужным проронить хоть слово о том, что он женился.
* * *
Поздно вечером, после горячих обсуждений, тетя Малкеле отправилась к Бере в милицию. Известно, что тетя Малкеле горазда на выдумку, и это тоже была ее идея — пойти пригласить Беру на рюмку вина.
— Допустим, мы не евреи, но ведь мы все же люди — разве не так?
Она долго ходила по холодным, темным коридорам, покуда не нашла его комнату. Там, среди сдвинутых столов, жених, красный, запыхавшийся, мыл пол.
Тете Малкеле стало ужасно стыдно за него.
— Разве это тебе к лицу? — рассердилась она. — Можно же кого-нибудь попросить?
Бера локтем вытер усы и ответил: дескать, ничего, он с этой премудростью сам справится. Он поставил щетку и принял мать с зелменовской сердечностью.
Тетя Малкеле уселась довольно основательно — нечего спешить, — между прочим взяла со стола перо, попробовала его на ногте и спросила:
— Бера, это перо не дерет?
— Нет. Ну а что у вас нового?
— Ты ведь знаешь, — ответила она, — учимся немного по-еврейски, немного по-русски…
Так они и говорили вокруг да около.
Но не надо думать, что тетя Малкеле позабыла, зачем пришла. Нет, она не забыла. Просто надо уметь подойти к человеку, и недаром послали умную тетю Малкеле, хотя дядя Юда еще днем порывался сходить к Бере и уверял, что уж он-то этого милого зятя сотрет в порошок! Нет, тетя Малкеле ничего не забыла. Она даже успела высказать мнение, что вот это расписывание в загсе не имеет веса. И вообще оно ей не по душе.
Бера улыбался.
Тогда она пригласила его на рюмку вина и добавила:
— Конечно, без всяких там церемоний, что за вопрос! Ведь все мы сегодня, так сказать, вроде комсомолы…
* * *
Двор стал готовиться к тихой свадьбе. Дым стоял над трубами. Плетеные халы лежали на столах, как в давние времена. Тетя Гита знала секрет особого сорта медового печенья, которым лакомились ее далекие голубые раввины. Запахи корицы и шафрана носились по двору.