О первой части нашего тура, по сути, и рассказывать нечего; добрая сотня актеров может рассказать то же самое. Я спал на самой жесткой кровати и на самой старой соломе, бегал исполнять поручения кто бы ни послал, чинил костюмы, вдергивал шнурки, причесывал маскам волосы и бороды, мазал краской старые скены, если их надо было освежить… Я ничего не имел против этой работы, если только Мидий не брался рассказывать зевакам, что как раз для нее меня и наняли.
А Мидий стал для меня болячкой под хомутом. Именно он, а не блохи в соломе или тяжкая работа, или заботы о трезвости Демохара. Я даже полюбил старого пьяницу, хотя порой он меня до бешенства доводил, и вскоре научился им управлять. Он поведал мне, что в лучшие свои годы был великим любовником; вероятно, ему давно уже не доводилось иметь дело с молодым парнем, про которого он знал, что тот не станет его высмеивать. Он был развалиной — но развалиной благородной; отвратным он не бывал никогда; даже в самом сильном опьянении напоминал он старого танцора, который, услышав флейту, начинает проходить свои шаги, если соседи не видят. Чувство собственного достоинства держало его в рамках, когда он был трезв; а когда он начинал пить после спектакля, других интересов у него не оставалось. В результате, он меня научил очень многому, что не раз потом пригодилось в жизни; да еще и рассказал несколько эпиграмм, сочиненных Агафоном и Софоклом для юношей, за которыми они ухаживали, подставляя в них мое имя, если это звучало.
Настоящие проблемы с ним бывали только по утрам, перед спектаклем. Тут он постоянно норовил удрать, чтобы пропустить по одной и воспрянуть, но стоило мне зазеваться — тут же приканчивал целый кувшин. Так что мне приходилось бегать в винную лавку, по дороге подмешивать воду, и развлекать его разговорами, чтобы он мог пить только по глоточку и одной чаши хватило бы до спектакля. Если везло, мне удавалось не только его одеть, но и свою работу сделать.
«Театр у тебя в крови, — говаривал он мне. — У тебя открытое лицо, не то что у Мидия. Этот придурок влюблен в свою маску, с которой он нечаянно родился, но скоро у него и маски той не останется; его идиотское чванство уже ее портит. Артист должен влиться в ту маску, которую предложит ему поэт; иначе бог не сможет овладеть им. А я видел тебя, дорогой мой, когда сам ты себя не видел. Я знаю.»
Он говорил так, чтобы меня поддержать. Не было человека его добрее, если только он в сознании был. Но я не рассчитывал, что он когда-нибудь останется трезвым специально, чтобы встать на мою сторону в какой-нибудь очередной дрязге. Ему было почти шестьдесят, тогда мне казалось что это очень много; но он по-прежнему двигался как человек, знающий, что выглядит он изысканно и утонченно; и было просто поразительно, как молодо он звучал из-под маски, в хорошие дни. Мидий любил похихикать в тавернах по поводу слабости нашего старика, но я ему об этом не рассказывал, чтобы не портить их отношений.
Так шли потихоньку наши дела, до того дня, когда ставили мы Филоклова «Гектора». Там нужны доспехи Гомеровских времен, ноги открыты до бедер; а у Мидия они были тощие и кривые, коленками внутрь, так что ему и накладки не очень помогали. Играл он Париса.
Мы выступали в небольшом базарном городке между Коринфом и Микенами. В таких местах обязательно есть какой-нибудь записной остряк, который устраивает собственные представления. И вот представьте, Парис выходит на сцену со словами «Покуда Елена в постели моей, наплевать мне на всё остальное!»; а тот весельчак орет: «Она должно быть здорово похудела, чтобы меж этих коленок поместиться!» Это прервало наше представление на какое-то время, но худшее было впереди. Мидий играл еще и глашатая греков; а Парис должен быть на сцене, чтобы этого глашатая выслушать; и вот тут актера подменяет статист. За сценой Мидий отдал мне свой наряд и маску с таким видом, словно жалел, что они не пропитаны ядом. Разумеется, когда я появился, тот малый возликовал и поставил всю публику на уши.
После того Парис в «Гекторе» выступал в длинном и совсем не боевом одеянии; в текст специальную строку вписали, чтобы это объяснить. А Мидий превратился в настоящего врага моего; не то что раньше, когда он просто от нечего делать меня доставал.
Давайте опустим подробную хронику его пакостей. Зайдите в любую винную лавку возле любого театра, и вы услышите какого-нибудь актера, изливающего свою старую историю, как будто он был первым, с кем приключилось такое; но там, по крайней мере, слушателю выпивку поставили. Так что не будем про шипы в обуви, про зашитые рукава и оборванные завязки масок, и так далее. Однажды утром я обнаружил темное липкое пятно и разбитый кувшин возле скамьи, на которой Демохар накануне воздухом дышал. Вино было неразбавленным, и я догадался, кто его прислал; но на этот раз он просчитался. Себе самому Демохар прощал даже слишком много; но он не был намерен простить Мидию попытку использовать его; и, похоже, предупредил Ламприя, что будут неприятности. Но у Ламприя неприятностей и так хватало, и о новых он даже слышать не хотел. А о Мидии он знал самое главное: до конца гастролей другого актера ему не найти.
Фигалея — небольшой городок возле Олимпии, и у нас был там ангажемент. Это очень серьезное было дело: город нас нанял. В день героя-основателя заодно праздновали и освобождение свое.
Это был один из тех городов, в которых спартанцы, после победы в Великой Войне с Афинами, поставили у власти олигархов, чтобы те обеспечивали порядок. Здесь, как и везде, они выбрали Совет Десяти из самых поганых старых землевладельцев, которые при демократах были в изгнании и больше всех выгадывали от возможности этих демократов давить. Сводя старые счеты, Декархи оплатили свои долги сторицей. Они делали, что хотели; им ничего не стоило забрать чью-нибудь молодую жену или красивого мальчугана, или лучший кусок земли. Если кто-нибудь жаловался, спартанцы посылали туда своих солдат, и после того жалобщик начинал думать, что прежде всё было не так уж и плохо. Но потом началось восстание в Фивах; Пелопид и другие патриоты показали миру, что спартанцы сделаны из того же теста, что и все остальные; а пока Сыны Геракла чесали головы и оглядывались вокруг — что же это было, что так нас побило? — подчиненные города воспользовались моментом. Здесь фигалейцы были одними из первых; но когда они начали воодушевленно и единодушно рвать на части самых ненавистных Декархов, остальные успели уйти в горы, вместе со своими людьми.
Городской Совет связался с нами заранее и попросил пьесу, соответствующую их празднику, пообещав с расходами не считаться: им удалось спасти от разграбления часть золота Декархов. Ламприй нашел как раз то, что им было нужно: в «Кадме» Софокла-Младшего прославлялись Фивы. Это была новая так-себе-пьеса, которую никому и в голову не приходило ставить во второй раз: Кадм, наказанный за убийство дракона, принадлежавшего Богу Войны, освобождается от оков, становится царем, женится на Гармонии, и так далее, до финала со свадебным шествием. На свежую голову, Демохар очень хорошо лечил любые тексты; он и здесь вставил кое-что для лучшей соразмерности: написал несколько пророчеств для Аполлона и приплел туда Фигалею. Совет был в восторге, и нам дали неделю репетиций с хором. Что за хор, можете себе представить, если сначала туда выбирают сыночков самых главных демократов, а уже потом голоса.