Гостиная обставлена богато: полированное дерево с вырезанными по ореху херувимами, камин украшают пасторальные танцы и сценки: легкий и радостный сбор урожая, пастушки на отдыхе под раскидистыми дубами. Дигби не садится. Он вышагивает по комнате взад-вперед, оценивающе бормочет над малозаметными предметами, с болезненной остротой чувствуя присутствие Натаниэля.
— Ох, Томас, твоя неугомонность меня утомляет. Присядь, пожалуйста.
— Я был в Дувре.
— Да?
— Приветствовал Карла Стюарта.
Натаниэль молчит, и это вынуждает Дигби приглядеться к нему. Что это за передник мышиного цвета, болтающийся ниже колен? Как можно, живя в таком доме, по-прежнему подпоясываться веревкой? Натаниэль замечает хмурый взгляд Дигби, опускает глаза на свою одежду и начинает отряхивать перед, словно смахивая с него крошки.
— Я и забыл, что на мне надето.
— Помнится, у тебя не было обыкновения носить рабочую одежду.
— Я работаю до заката.
— Это чтобы прикрыть твое нарядное платье?
— А, вот и kandeel[2].
Дигби и хозяин дома в молчании ждут, пока старый слуга наполняет кубки вином, от которого идет пар. В предвкушении рот Дигби заполняется слюной, но он берется за свой кубок с намеренной неторопливостью, небрежно кивнув в знак благодарности. Фредерик отступает (медленно, словно к собственной могиле), и вот горячий напиток с пряностями уже обжигает Дигби губы, катится вниз, приятно согревает внутренности… Наконец Дигби нарушает молчание:
— Не ожидал, верно?
— Да, — чересчур поспешно отвечает Натаниэль. — Столько лет прошло…
— Десять.
— Целых десять?
— Стой поры, как ты перестал мне писать, — девять.
Дигби кажется, будто его слова бьют в стены гостиной и отскакивают рикошетом. Натаниэль выпрямляется, словно принимая их в себя, но какое-то болезненное ощущение заставляет его выгнуть спину и поморщиться.
— Будут репрессалии, Натаниэль, ты и сам это понимаешь.
— После реставрации короля?
— Вряд ли он согласится жить в мире с убийцами собственного отца.
— Ну что ж, нам-то опасаться нечего.
Натаниэль поднимается со скрипучего стула и подходит к огню, невежливо повернувшись к Дигби спиной. Некоторое время он стоит в нерешительности, сжимая и разжимая кулаки. Наконец наклоняется за кочергой — и у Дигби все сжимается внутри. На какое-то мгновение ему кажется, что Натаниэль вот-вот ударит его. Но тяжелый темный прут зарывается в горящие поленья, взвихрив сноп бесполезных искр.
По-прежнему не оборачиваясь, Натаниэль спрашивает:
— Ты живешь все там же, в Дептфорде?
— В Лэмбете.
— А, ну конечно. Вернулся к прежнему занятию?
— Чем же еще я сейчас могу быть полезен людям?
Натаниэль вешает кочергу и оборачивается, вытирая руки о перед одежды.
— Верно, простым людям нужны аптекари, — говорит он. — И это делает их счастливее, чем твои дворяне, ведь те подчас рискуют головой, обращаясь к хирургу, который может оказаться сторонником «круглоголовых».
— О-о, — вздрогнув, отвечает Дигби, — они умрут вместе со мной.
— Но не от твоей руки.
— Но с моего ведома и позволения. И таких будет много. — Дигби осторожно отпивает еще вина с пряностями. — Там много хуже, чем в Лондоне. Люди теснятся, точно крысы на сухом пятачке посреди болота…
— Мне доводилось жить в Лэмбете.
— Я и забыл, — удивляется Дигби.
— Это было еще до того, как мы познакомились. Для меня тогда были тяжкие времена. Я не мог позволить себе жилье в переулке Сент-Мартин.
— Мне кажется, я встречал тебя в Лэмбете.
— Будь так, ты бы узнал меня.
Дигби проводит языком по губам.
— А теперь ты живешь в этом поместье?
— Я потерял брата; оно досталось мне в наследство. Не моими трудами мы здесь живем вполне прилично.
Возвращается Лиззи, приносит нарезанный хлеб и сочный окорок. Лицо Натаниэля по-прежнему скрыто в тени, но нет сомнения: он рад, что их прервали. У Дигби, в свою очередь, текут слюнки при виде мяса — по сравнению с тем, чем он обычно довольствуется, это настоящая роскошь. Тонкая кожица окорока сходит под ножом Лиззи. От вида еды, как и от вина с пряностями, он чувствует предвкушение и вместе с тем неловкость. Неумеренность влечет за собой немало последствий, и далеко не все из них можно поправить порошком для чистки рта или настоем можжевельника от зубной боли. Но голод оказывается превыше всего. Он ест торопливо, жадно; с каждым куском аппетит разгорается все сильнее; нижние зубы с хрустом трутся о верхние, а передние впиваются в толстый окорок. Полегче, напоминает он себе. Не надо показывать, насколько ты голоден.
— Зачем ты здесь, Томас?
Неужели Натаниэль нарочно задал этот вопрос именно сейчас, когда у него набит рот? Хочет поставить его в неловкое положение? Что ж, Дигби не спеша жует, обдумывая ответ.
— Хотел повидаться с тобой, Натаниэль.
— Но должно быть, есть и другая причина, кроме этой.
— Причин много… — Дигби ставит локти на стол и впивается зубами в еду. Он смотрит поверх окорока налицо Натаниэля, тщетно пытаясь понять его выражение. — Я не вижу тебя, Натаниэль.
— Извини.
К удивлению Дигби, хозяин дома тут же пересаживается, сводя на нет свое начальное преимущество. Неожиданно сердце Дигби сжимается от грусти, и он опускает глаза на собственные руки. Да, время изменило и его. Сумел бы он узнать Натаниэля, если б случайно встретил его на улице? Он чувствует на себе его пристальный взгляд, полный самодовольства. И исходящее от этого взгляда предостережение расползается в душе Дигби подобно сырому туману.
— Что ж, — говорит Натаниэль, — прежде всего тебе нужно поесть и отдохнуть. Тут, у огня, твоя одежда подсохнет. Что бы мы ни хотели сказать друг другу, это может подождать…
1680
Что отличает его среди прочих людей того же занятия? Уильям не претендует на то, что способен видеть больше, чем те, кто находится рядом с ним. Но все же он полагает, что видит много больше и глубже, чем его молчаливый отец. Даже сейчас, трудясь на мельнице, Уильям может прервать работу и рассматривать дерево, что пошло на балку: рисунок древесины порой обнаруживает то диковинные образы, то фигуры зверей и птиц. Порой, глядя на патину зерновой пыли в засыпной воронке, он вдруг замечает на каменном полу лучик солнечного света, подвергающий сомнению мимолетность сущего. Зрелость так и не затуманила его взор, в нем осталось слишком много от ребенка. Но он не может отказаться от чудесных мгновений, в которые простейшие вещи раскрываются перед ним во всей своей глубине, — чувство такое, словно он получил великий дар, и вместе с тем оно неуловимо, как движение тени на склоне холма. Мальчиком он любил ходить, почти закрыв глаза и глядя из-под ресниц. Он направлялся неуверенной походкой в сад под сильным ветром раннего весеннего утра и на ходу словно впитывал изменение форм и перетекание одних в другие. Сквозь вуаль ресниц мир казался совершенно иным.