Вокруг здоровались. «…Утро, Вадим Сергеич». — «Вади-и-м Сергеевич… чувствуете?» — «Здрасьте, босс!!!» — «Салют, Вадим». — «Приветствую!» Какофония сменилась конкретной картинкой: Вадим усвоил из происходящего менеджера по маркетингу. Суетливый Владимир Георгиевич стелил по коридору свои бежевые ботинки. Брюхо его гигантскими пузырями лавы вылезало между пуговицами сорочки. Нет, показалось… Он же в спортклуб год назад записался — сам и хвалился… Блеснув лысиной в эстампе на стене, Владимир Георгиевич сощурил вокруг глаз услужливую сеточку морщинок и прошептал приветствие. Девушка Гаянэ улыбнулась доброй улыбкой. Вадим обратил внимание, что эта же улыбка сложила ее лицо пополам, и оно стало вдвое короче в длине. Лоб и подбородок нырнули друг к другу, а все, что между ними, пропало в складке. А ведь она ему раньше нравилась. Когда она смеялась, глаза ее становились совсем мультяшными — в форме перевернутых арбузных корочек. Лена Ангелова — ну, эта всегда была крокодилицей. И даже обаятельный Толя Карась, которым втайне Вадим восхищался, показался ему просто клоуном.
На всю жизнь. А потом реинкарнироваться в камень.
4
Может быть, не всем это интересно, но у меня была долгая депрессия перед тем, как я встретила Вадима и вышла за него замуж. Не классический вариант депрессии (с лежанием на диване и соплями в платочек), а такой несфокусированный, смазанный. Бурлила себе благополучная, насыщенная жизнь, но между блоками ее прорисовывался неприятный и даже мучительный задний план. Тема: отсутствие близкого человека. Молодой организм стремился к любви; сколько-нибудь вразумительного объекта не находилось. Было множество друзей, интересов, событий, легких романов — и так несколько лет. Самого главного — не было.
Активные и целенаправленные поиски возлюбленных у нормальных людей ничем, как правило, не увенчиваются. Вот и я, отдав должное этому времяпрепровождению, вновь занялась самоактуализацией путем литературы, философии, занятий танцами, путешествий, развлечений. Но больная тема протискивалась во все щели.
Я очень хорошо помню это вроде незаметное, но глубокое переживание — одно из самых запоминающихся в моей жизни. Я жила тогда с родителями, в Нью-Йорке, и училась в Нью-Йоркском университете. Вот идет себе день, все время занята: оттуда бегом сюда, отсюда — туда. Присяду почитать, к семинару подготовиться. Вдруг — бац! — мысль отвлекается, и прямо к своей любимой ноющей опухоли: «Я одна, мне тошно». Как будто вижу распахнутую вселенскую пустоту, и на краю ее я — одна. Беру себя в руки, дальше читаю — вроде забыла. Решаю мировые проблемы.
Затем выхожу на Вашингтон-сквер. Вокруг томный весенний вечер, только-только заходит солнце. Запах цветущих деревьев перебивает благоухание хот-догов и медовых орешков. Молодежью облеплены все до единой скамейки, каменные парапеты фонтана, а также газоны и заросли кустарника. И везде — целующиеся пары разнообразных сортов. Черный музыкант с бубном и дредлоками и белобрысая студентка-шведка. Молоденькие японец и японка в «Гуччи». Маленькая бабулька с болонкой и престарелый господин с невероятно длинными, венозными до промежности, оголенными ногами. Два почти неотличимых один от другого латиноамериканских красавца: в прозрачных предметах гардероба и изысканно выщипанных бровях… И опять: «А я?!! Отчего я чужая на этом празднике жизни?»
Двигаюсь дальше, по Ла Гуардия плейс, по Бликер-стрит. Открытые кафе, первозданный аромат кофе, упоительный, богемный привкус этих кварталов. И снова — красивые пары. Иду и стараюсь не заглядывать им в глаза.
Далее — балетный класс. Пот, жар, радость тела — и уже не помню, что кому-то завидовала. Вытираю натертые до крови пальцы, жадно заглатываю бутылку воды; каждый мускул пульсирует, торжествует. Вместе с другими танцорами идем к сабвею. Все подтрунивают друг над другом. Меня называют «плечи», потому как плечи у меня такие, будто в детстве я занималась греблей. Лора рассказывает, как она жила в Южной Африке и работала няней. Хозяйка подарила ей на день рождения запас пуантов на год. Дин обнимает меня за талию. Я в который раз задаю себе риторический вопрос: почему же все красивые, умные и хорошо воспитанные мужчины непременно оказываются геями?
Еду в метро, утомленная и довольная, смотрю по сторонам. Снова замечаю, что в сабвее люди регулярно пишут в дневниках. И все время пропускают оборотные страницы — видимо, стараясь в качающемся и вздрагивающем поезде писать только на удобных местах. Причем совершенно не стесняются чужих взглядов в свои записи. (Или, черт возьми, им даже и в голову не может прийти, что кто-то нарушит их частное пространство? Да нет, ерунда, это даже для американцев утопия: сколько раз сталкивалась со вполне советскими по духу гадостями со стороны попутчиков в общественном транспорте.)
И вот я заглядываю через плечо. Молодая массивная мулатка, неопределенно-секретарского вида, строчит размашисто, с двойным интервалом, так что у нее влезает всего слов по двадцать на страницу: «…sure, he thinks he is right… but I won't let this bother me. I have to keep an optimistic state of mind. I am not concerned»[1]. Я, как всегда, поражаюсь тому, как за счет прагматично-конкретных, отточенных, лапидарных штампов английского языка самая невзрачная персона звучит на порядок умнее своей внешности. Да что говорить — когда мне случается почитать свои университетские работы годичной давности, уже подзабытые, я не могу отделаться от впечатления, что их писал по меньшей мере академик. Я не узнаю свои статьи; я не узнаю свою внутреннюю жизнь, выраженную таким слогом. Можно сказать, что по-английски в некотором роде пишу не я, а сам язык себя пишет. Пожалуй, и за негров-уборщиков, которые выражаются, точно они преподают в аспирантуре, и за мулатку в вагоне тоже пишет сам английский язык.
Об этом я рассуждаю, блуждая взглядом по расклеенной в вагоне рекламе. Затем опять бросаю взгляд через соседнее плечо. Вижу еще одну фразу, на новый лад утверждающую необходимость быть оптимистом. И эта фраза неожиданно соединяется с моей внутренней проблемой, колет меня в сердце. «Я одна, одна… даже у этой есть тот, который думает, что он прав…» Я испускаю змеиный, страдающий вздох. И так сижу, внутренне сжавшись, пока в вагон не заходит фокусник в цилиндре и не вытаскивает из-под юбки у толстой негритянки черные кружевные трусики.
А потом, в один прекрасный день, я вдруг решила: хватит. Я все равно никогда уже не встречу любимого человека. (Это в двадцать лет, но пыжась от богатого жизненного опыта.) Значит, выкинем все это из головы. Лет в тридцать рожу себе ребенка и буду жить для него. А до тридцати — на личную жизнь я хотела плевать.
Решение было настолько искренним, что полегчало мгновенно. Вернулись спокойствие и бесшабашность. Это, правда, был уже другой род бесшабашности: легкость и естественность, но уже, если можно так выразиться, мудрого человека. И тут же пришла любовь.