Тут девочка завопила наяву, в соседней комнате, и я проснулся.
Мама ее баюкала, малышка пищала и повизгивала. За окном щебетали птицы. Когда мама накормила ребенка и все наконец угомонились, я выбрался из постели, взял фонарик, торопливо натянул какую-то одежду и прокрался мимо родительской комнаты — сначала в ванную за пузырьком аспирина, а потом вниз, на улицу, через заднюю дверь.
Коробки с едой были на месте, в контейнере для мусора. Правда, за это время их завалили старыми газетами и охапками сорной травы, они перевернулись, и соус почти весь вытек. Я приоткрыл одну крышку. Красный шар суи весь склеился и застыл. Я пересыпал подмокшие "весенние" булочки в эту же плошку и пошел к гаражу.
— Балда, — ругал я себя. — Выдумал невесть что.
На крыше гаража, широко разевая желтый клюв, распевал дрозд. И в первых рассветных лучах его черные перья отливали золотом и синевой.
Я включил фонарик, вдохнул поглубже и ступил внутрь.
По утлам тут же зашуршало и забегало. Чьи-то лапки протопали прямо по моей ноге, и я чуть не выронил все, что нес. Добравшись до буфета, я осветил пространство до дальней стены.
— Снова ты? — проскрипел он. — Я думал, ты ушел.
— Я вам кое-то принес.
Он открыл глаза.
— Аспирин, — пояснил я. — А еще двадцать семь и пятьдесят три. Весенние булочки и свиной шар суи.
— Ты не так туп, как кажешься, — проскрипел он.
Я перегнулся через буфет и протянул ему пластиковую коробочку. Он взял было ее в руки, но руки так тряслись, прямо ходуном ходили, и мне пришлось забрать еду назад.
— Силушки нету, — проскрипел он.
Я кое-как протиснулся за буфет. Присел на корточки. Поднес открытую коробку к нему поближе и осветил фонариком еду. Он окунул в нес палец. Облизал его и застонал. Снова сунул палец в тущу и подцепил длинный бобовый росток в соусе. Высунув язык, он осторожно опустил на него это богатство и причмокнул. Потом он вылавливал кусочки свинины, грибов, засовывал в рот булочки. Красный соус стекал с губ на подбородок и дальше, на черный пиджак.
— А-а, — стонал он. — О-о-о…
Так, наверно, стонут от любви. Или от боли. А может, от того и другого вместе. Я поднес коробку еще ближе.
Он все окунал туда пальцы, лизал, сосал, чавкал, чмокал. И стонал.
Обсосанные пальцы стали толстыми, как сосиски.
— Клади аспирин.
Я положил в соус две таблетки. Он их мгновенно выудил и проглотил.
И начал рыгать. Рука его снова скользнула вниз, на колено. Голова со стуком откинулась.
— Двадцать семь и пятьдесят три, — прошептал он. — Пища богов.
Я поставил коробочку на пол и посветил на него самого. Бледное лицо все было в мельчайших складочках и трещинах. Из подбородка торчало несколько тонких, бесцветных волосков. Соус засох на губах, как спекшаяся кровь. Когда он снова открыл глаза, я увидел, что его белки испещрены густой сетью красных жилок. От него пахло: пылью, старой одеждой и задубелым потом.
— Нагляделся? — прошелестел он одними губами.
— Откуда вы взялись?
— Ниоткуда.
— Тут скоро все выкинут. Что вы будете делать?
— Ничего.
— Что вы станете…
— Ничего, ничего. И еще раз — ничего.
Он снова закрыл глаза.
— Аспирин оставь здесь.
Я снял крышечку и поставил пузырек на пол, отодвинув в сторону какие-то твердые шарики. Взял один в руку, посветил. Крошечные косточки вперемешку с мехом и кожей. Все засохшее.
— Что разглядываешь?
Я бросил шарики на пол.
— Ничего.
Дрозд на крыше пел все громче.
— К моей сестре ходит доктор. Хотите, я приведу его к вам?
— Никаких докторов. Никто не нужен.
— Кто вы?
— Никто.
— Могу я чем-то помочь вам?
— Нет.
— Моя сестра очень больна. Она еше грудная.
— Младенцы! Соски, сопли, слезы, слюни.
Я вздохнул. Разговор зашел в тупик.
— Меня зовут Майкл. Принести вам еще что-нибудь?
— Ничего. Двадцать семь и пятьдесят три.
Он снова рыгнул. Изо рта у него пахло. Не только китайской едой, но всей дохлятиной, которую он ел все время — мухами, пауками… Вдруг в горле его что-то забулькало, и он наклонился вбок, будто его сейчас стошнит. Я придержал его, чтобы он совсем не свалился. На его спине прощупывалась какая-то неровность, что-то твердое. Он сильно рыгнул. Я старался не дышать — так от него воняло. Зато я провел рукой по его спине и обнаружил над другой лопаткой такую же выпуклость. Словно под пиджаком была еще одна пара рук, только сложенных. Но в них была упругость: вот-вот распрямятся.
К счастью, его все-таки не стошнило. Он снова откинулся назад, и я убрал руку, чтобы он оперся спиной о стену.
— Кто ты? — спросил я.
Дрозд на крыше пел все громче.
— Я никому не расскажу, честно.
Он поднял руку и стал рассматривать ее при свете фонарика.
— Я почти никто, — произнес он. — В основном я — Артр.
Он засмеялся, не улыбнувшись.
— Артр Ит, — проскрипел он. — Артрит. Он разрушает кости. Сначала превращает тебя в камень, а потом камень — в пыль.
Я потрогал распухшие костяшки его пальцев.
— А что у вас на спине?
— Пиджак, потом немного меня, а потом много-много Артрита.
Я снова потянулся потрогать то, что нащупал у него на спине.
— Даже не пробуй, — проскрипел он. — Все ни к черту не годится.
Я поднялся.
— Я пойду. Постараюсь, чтобы они подольше не приходили разбирать завал. Я принесу вам еще. И не приведу к вам доктора Смертью.
Он облизнул губы с засохшим на них соусом.
— Двадцать семь и пятьдесят три, — произнес он. — Двадцать семь и пятьдесят три.
Я ушел. Почти на ощупь пробрался к двери и выскочил на улицу. Дрозд шумно вспорхнул и с криками улетел в соседний сад. Прокравшись в дом на цыпочках, я с минуту постоял возле девочкиной кроватки. Сунул руку под одеяльце, ощутил хрипло-сиплое дыхание. Такая мягкая и теплая, а косточки хрупкие-хрупкие.
Мама, не просыпаясь, подняла голову.
— Это ты? — прошептала она.
Я тихонько ушел к себе.
И заснул. И мне приснилось, что моя кровать сделана из веточек и устлана листьями и перьями. Как гнездо.