par dessus tes crêtes — Ma poétique évasion{15}.
Переложение первое и соблазнительное:
1. Que n’ai-je pu d’un bond d'athlète
Quitter ce bord qui m’est prison…{16}
Пушкин был атлетом, телом и душой, ходок, пловец и т. д. неутомимый (Слова одного из тех, кто позже положат его в гроб: это были мышцы атлета, а не поэта.)[40]
Он обожал эфеба[41]. Это было бы биографической чертой.
Во-вторых: прыг и брег. Соблазнительное видение полубога, наконец освободившегося, который покидает берег одним прыжком, Единственный, и оказывается в середине моря и воли. (Вы меня понимаете, ибо видите это.)
Тот Пушкин, сдержанный всей тупостью судьбы, Царя, Севера, Холода — освобождающийся одним прыжком.
И, в-третьих (и это во мне только третье:) звук, созвучье слов: прыг и брег, эта почти-рифма.
Так вот, Андре Жид, я не поддалась соблазну и, скромно, почти банально:
Que n’ai — je pu pour tes tempêtes
Quitter ce bord qui m’est prison!{17}
Ибо 1) атлет перекрывает всё, всю строфу — мы ее кончили, а атлет еще продолжает свой прыжок, мой атлет перекрывает всего поэта в Пушкине, моего Пушкина — всего Пушкина, его, Пушкина, и я не имею на него права. Я должна, мне пришлось — в себе задавить.
Второе: это романтическое стихотворение, самое романтическое, которое я знаю, это — сам Романтизм: Море, Рабство, Наполеон, Байрон, Обожание, а Романтизм не содержит ни слова ни видения атлета. Романтизм, это главным образом и повсюду — буря. Итак — откажемся.
(Это было одним из самых для меня трудных (отказов) в моей жизни поэта, говорю это и я в полном сознании, ибо мне пришлось отказываться за другого.)
Дорогой Жид, письмо стало длинным, и я бы никогда его не написала другому французскому поэту, кроме Вас.
Потому что Вы любите Россию[42], немного с нами знакомы, и потому что стихи мои уже в Ваших руках, хотя не я Вам их вручила, — и это чистая случайность (которую по-французски предпочитаю писать через Z: hazard{18}).
Чтобы Вы могли сориентироваться на меня, как личность: десять лет назад я дружила с Верой, большой и веселой Верой, тогда только что вышедшей замуж и совершенно несчастной[43].
Я была и остаюсь большим другом Бориса Пастернака, посвятившего мне свою большую поэму 1905[44].
Не думаю, чтобы у нас были другие общие друзья.
Я не белая и не красная, не принадлежу ни к какой литературной группе, я живу и работаю одна и для одиноких существ.
Я — последний друг Райнера Мария Рильке, его последняя радость, его последняя Россия (избранная им родина)… и его последнее, самое последнее стихотворение
ELEGIE
fur Marina[45]
которое я никогда не обнародовала, потому что ненавижу всенародное (Мир это бесчисленные единицы. Я — за каждого и против всех).
Если Вы знаете немецкий и если Вы — тот, которому я пишу в полном доверии, я Вам эту элегию пошлю, тогда Вы лучше будете меня знать.
_____
(Официальные данные)
Не зная русского языка, Вы не можете мне доверять, что касается точности русского текста, я и не хочу, чтобы Вы мне доверяли, поэтому скажу Вам, что:
Поэт, биограф-пушкинист Ходасевич[46] (которого все русские знают) и критик Вейдле[47] ручаются за точность моих переводов.
До свиданья, Андре Жид, наведите справки обо мне, поэте, спросите у моих соотечественников, которые кстати меня не очень любят, но все уважают.
Мы получаем только то, чего хотим и чего стоим.
Кланяюсь Вам братски
Марина Цветаева
PS. Я уже не молодая, начинала я очень молодой и вот уже 25 лет как я пишу, я не гоняюсь за автографами.
(К тому же Вы можете и не подписываться)
P.S. Переводы эти, предъявленные критиком Вейдле Господину Полану[48], редактору N<ouvelle> R<evue> F<rançaise> и Mesures, были им отвергнуты, по той причине, что они не позволяли дать себе отчет о гениальности поэта и являются, в целом, лишь набором общих мест.
Если бы он мне сам сказал, я бы ему ответила:
Господин Полан, то что Вы принимаете за общие места, является общими идеями и общими чувствами эпохи, всего 1830 г<ода>, всего света: Байрона, В<иктора> Гюго, Гейне, Пушкина, и т. д. и т. д.
Александр Пушкин, умерший сто лет назад, не мог писать как Поль Валери или Борис Пастернак.
Персчитайте-ка Ваших поэтов 1830 <года>, а потом расскажите мне о них.
Если бы я Вам дала Пушкина 1930 <года>, Вы бы его приняли, но я бы его предала.
Впервые — Песнь жизни. С. 380–384 (публ. Е.Г. Эткинда на французском языке). СС-7. С. 640–644. Печ. по СС-7 (в переводе В.К. Лосской).
10-37. А.А. Тесковой
Vanves (Seine)
65, Rue J<ean->B<aptiste> Potin
26-го января 1937 г., вторник
Дорогая Анна Антоновна,
А меня Ваше письмо сердечно обрадовало: в нем все-таки есть надежды… Дорога — великая вещь, и только наш страх заставляет нас так держаться за обжитое и уже непереносное. Перемена ли квартиры, страны ли — тот же страх: как бы не было хуже, а ведь бывает — и лучше.
К путешествию у меня отношение сложное и думаю, что я пешеход, а не путешественник. Я люблю ходьбу, дорогу под ногами — а не из окна того или иного движущегося. Еще люблю жить, а не посещать, — случайно увидеть, а не осматривать. Кроме того, я с самой ранней молодости ездила с детьми и нянями: — какое уж путешествие! Для путешествия нужна духовная и физическая свобода от, тогда, м<ожет> б<ыть> оно — наслаждение. А я столько лет — 20, кажется — вместо паровоза везла на себе все свои мешки и тюки — что первое чувство от путешествия у меня — беда. Теперь, подводя итоги, могу сказать: я всю жизнь прожила — в неволе. И, как ни странно — в вольной неволе, ибо никто меня, в конце концов, не заставлял та́к всё принимать всерьез, — это было в моей крови́, в немецкой ее части (отец моей матери — Александр Данилович Мейн (Meyn) — был русский остзейский немец, типа барона: светлый, голубоглазый, горбоносый, очень строгий… Меня, между прочим, сразу угадал — и любил).
…Но Вы едете — иначе. Ваше путешествие — Pilgerschaft{19}, и в руках у