потому что не знаю, не даю себе труда знать другого определения. (‒ Может быть: «все, что угодно — только не любовь»? Но — все, что угодно! ‒)
Итак: во-первых он божественно-красив и одарен божественным голосом. Обе сии божественности — на любителя. Но таких любителей — много: все мужчины, не любящие женщин и все женщины, не любящие мужчин. — Vous voyez ḉa d’ici[40]? Херувим — серафим — князь тьмы, смотря по остроте зрения глаз, на него смотрящих. Я, жадная и щедрая, какой Вы меня знаете, имела в нем все эти три степени ангельского лика.
— Значит не человек? —
— Да, дорогая, прежде всего не человек.
<‒> Значит бессердечен?
<‒> Нет, дорогая, ровно настолько сердца, чтобы дать другому возможность не задохнуться рядом с…
— Подобие сердца.
— Вообще, подобие, подобие всего: нежности, доброты, внимания,
— Страсти?
— Нет, здесь и ее подобия нет.
Прекрасное подобие всего, что прекрасно. Вы удовлетворены?
И ровно настолько души, чтобы плакать — чуть влажные глаза! от музыки.
Он восприимчив, как душевно, так и физически, это его главная и несомненная сущность. От озноба до восторга один шаг. Его легко бросает в озноб. Другого такого собеседника и партнера на свете нет. Он знает то, чего Вы не сказали и <может> <быть> не сказали бы, если бы он уже не знал.
Абсолютно недейственный, он, не желая, заставляет Вас быть таким, каким ему удобно. (Угодно здесь неуместно, ему ничего не угодно)
— Добр? Нет.
— Нежен? Да.
Ибо доброта чувство первичное, а он живет исключительно вторичным, отражением. Так вместо доброты — внимание, злобы — пожатие плечами, любви — нежность, жалости — участие и т. д.
Но во всем вторичном он очень силен, перл, первый смычок. Подобие во всем, ни в чем подделка.
NB! Ученик Начало скрипичное и лунное.
О том, что в дружбе он тот, кого любят излишне говорить.
— А в любви? —
Здесь я ничего не знаю. Мой женский такт подсказывает мне, что само слово «Любовь» его как-то шокирует. Он, вообще боится слов — как вообще — всего явного. <Призраки> не любят, чтобы их воплощали. Они оставляют эту роскошь за собой.
Люби меня, как тебе угодно, но проявляй это, как удобно мне. А мне удобно так, чтобы я догадывался, но не знал. А пока слов не сказано
— Волевое начало?
Никакого. Вся прелесть и вся опасность его в глубочайшей невинности. Вы можете умереть, он не справится о Вас в течение месяца / <узнает об этом месяц спустя>. «Ах, как жалко! Если бы я знал, но я был так занят… Я не знал, что так сразу умирают»…
Зная мировое, он, конечно, не знает бытового, а смерть такого-то числа в таком-то часу — конечно, быт. И чума быт.
— Дым и дом. —
Но есть у него, взамен всего, чего нет, одно: воображение. Это его сердце и душа, и ум, и дарование. Корень ясен: восприимчивость. Чуя то, что в нем видите Вы, он становится таким. Так: Дэнди, демон, баловень, архангел с трубой — он все, что Вам угодно только в тысячу раз пуще, чем хотели Вы[41]. Так Луна, оживив Эндимиона[42] <,> быть может и не раз в этом раскаивалась.
Игрушка, <которая> мстит за себя. Objet de luxe et d’art[43], и горе Вам, если это <оbjet> de luxe et d’art — станет <Вашим> <хлебом> <насущным>.
— Невинность, невинность, невинность!
Невинность в тщеславии, невинность в себялюбии, невинность в беспамятности, невинность в беспомощности — с таким трудом сам надевает шубу и зимой 1919 г. в Москве спрашивает, почему в комнате так холодно. —
Есть, однако, у этого невиннейшего и неуязвимейшего из преступников одно уязвимое место: безумная — только никогда не сойдет с ума! — любовь к сестре[44]. В этом раз навсегда исчерпалась вся его человечность. Я не обольщаюсь.
Итог — ничтожество, как человек, и совершенство — как существо. Человекоподобный бог, не богоподобный человек.
Есть в нем — но это уже не <причем?>, а бред: и что-то из мифов Овидия (Аполлон ли? Любимец ли Аполлона), и что-то от Возрождения, — мог бы быть <любимым> учеником Леонардо[45] — и что-то от Дориана[46], и что-то от Лорда Генри[47] (и соблазнитель, и соблазненный!) и что-то от последних часов дореволюционной Франции — и что-то — и что-то…[48]
— Из всех соблазнов его для меня — ясно выделяются три — я бы выделила три главных: соблазн слабости, соблазн равнодушия / бесстрастия — и соблазн Чужого.
31 <января> 1919 г. МЦ[49].
В письме Цветаева рассуждает о личности Завадского — артиста, человека театра и игры «отражений». Во всех определениях, которыми она наделяет своего героя: красавец, ангел, демон, херувим — серафим — князь тьмы; ученик, ведомый, существо «скрипичное и лунное», призрак — просматривается: Завадский занимает ее воображение, оттого что не похож на остальных. Цветаева любит «Чужого», восхищается «существом», презирает человеческое, бытовое, житейское. Двоемирие, отмеченное Цветаевой в Завадском, в пьесе «Каменный Ангел» дано в двух персонажах, каждый из которых несет черты реального Завадского: в Ангеле (божественное) и Амуре (плотское). Кстати, в трактовке Цветаевой, и земная любовь, любовь к Амуру, живет в области «верха» жизни. Это любовь к двойнику Ангела, обману, миражу, к нечеловеку, к богу любви и поэтов. С подлинным Ангелом ассоциируется муж Сергей Эфрон, воюющий в белой армии, а образ Колдуньи вызван воспоминаниями о С. Парнок.
Поскольку вслед за письмом в тетради заглавие «Колодец Св. Ангела» и подзаголовок «Семь писем», можно предположить, что Цветаева намеревалась написать произведение, построенное как повесть или роман в письмах, избрав любимое число «семь» для обозначения композиции новой вещи[50]. Позднее она соберет для публикации несколько писем, обращенных к Геликону, — <«Флорентийские ночи»>. Такую вещь ей захочется сделать и из своей переписки с рано погибшим поэтом Николаем Гронским[51]. Истоком замысла мог служить неоконченный и при жизни неопубликованный «Роман в письмах» А. С. Пушкина, (1827), с десятью письмами без названия. Центральной интригой пушкинского романа была любовь двух молодых людей.
В тетради М. Цветаевой 1919 года читаем:
«Колодец Св. Ангела.
(Семь писем)
Итак, решено: мы будем любить друг друга ангельской любовью. Ангелы бесстрастны