стиль?
Уязвивший сестёр «прокол» Миры можно и нужно было истолковать иначе. Могла же она, отсидев десять лет, тоже захотеть «дать по морде» беспечному, мало в чём изменившемуся за годы её отсутствия образу существования родственников? Слишком разного разлива и содержания жизнь досталась ей и её родным в одно и то же историческое время.
В доме у сестёр Миры, кстати, как и в доме Александры Фёдоровны, ни меня, ни приехавшую на несколько дней в Москву с Украины Хеллу не расспрашивали о нашем лагерном прошлом. Поначалу я такое целомудренное нелюбопытство отнесла к стародавней заповеди: «В доме повешенного не говорят о верёвке». Однако дело было не только в этом. Верёвка, накинутая одним концом на арестованного члена семьи, а другим – на полезного, привеченного властью родственника, при грамотной манипуляции вынуждала проявлять особую осторожность в общении. Для пятидесятых годов актуальнее расспросов и ответов был – молчок.
Однажды старший брат Миры – крупный физик, трижды лауреат Сталинских премий, совершенно очаровательный человек – спросил у нас с Хеллой:
– Неужели там только и было что холод и голод?
– Нет, конечно, – отозвались мы хором, – хватало и острословия, и шуток.
Для убедительности мы рассказали несколько курьёзов, пару анекдотов. Украсили это смехом. И пожалуй, то был единственный случай, когда из общения испарились насторожённость и напряжение. Наш собеседник восхищённо воскликнул:
– Да знаете ли вы, что на вас надо продавать билеты?
Я шепнула своей чешской подруге:
– А что? Кажется, мы легализовались в жанре буффонады. Пора шить колпаки…
Как же недостижимо далеки были наши родные от реального представления о лагерях, деформировавших не только «стиль», но и химический состав души!
Исстрадавшиеся от постоянного «врозь» в зоне, а затем и в ссылке, после освобождения Мира с Алексеем и часа не обходились друг без друга ни в работе, ни на отдыхе. Первым умер Алёша. Затем дочь Дина. Через много лет с приехавшей в Петербург Кирой Ефимовной Теверовской мы навестили Миру в Доме ветеранов сцены, где она нашла свой последний приют. У неё там была просторная, обставленная домашней мебелью комната. Я сидела у окна, выходившего в тенистый сад на Петровском острове, Кира – у постели Миры.
– Мне не нужно утро. Незачем просыпаться без Алёши, – вяло говорила Кире бывшая тараторка Мира. Она вроде бы и не болела. Просто взяла и ушла, раз умер её Алексей.
Жизнь каждого отдельного человека отстраивала своё мировоззрение, свою позицию. Осип Мандельштам оставил убийственно точный рецепт:
Не говори никому,
Всё, что ты видел, забудь —
Птицу, старуху, тюрьму
Или ещё что-нибудь…
Не всем, однако, давалось умение забыть былое.
* * *
Лида по конкурсу в Большой театр не прошла. Я разделяла мнение тех, кто считал это несправедливым. Для старших детей наступили чёрные дни. Уныние и раздражительность коренным образом изменили атмосферу в доме. Старший брат Бориса и до этого не забывал несколько раз в день выпить рюмку водки в ларьке против дома. Теперь приём спиртного участился. Конфузливое «Э-эй, Том, наскреби-ка мелочишки» приобрело форму «дай». Я выгребала гривенники, оставшиеся от тех рублей, которые получал Борис за портреты начальников и присылал, чтобы я продержалась. Но пьяное благодушие Кости продолжалось недолго и сменилось агрессивными наскоками, напоминавшими срывы Бориса. Фамильное сходство всерьёз пугало. Дальше – больше. Я оказалась втянутой в семейный конфликт.
– Ты даёшь ему деньги! – возмущалась Александра Фёдоровна. – Он погибает, пропадает ни за грош. Помоги его вразумить. Я всего-навсего прошу, чтобы он согласился на лечение антабусом.
Моё присутствие при уговорах только подливало масла в огонь. От медицинского вмешательства Костя отбивался, обрушивался на мать с тяжёлыми упрёками:
– Раньше надо было обо мне думать, раньше. Когда я, семилетний, бежал за тобой и твоим ухажёром, кричал: «Мама, ма-ма!» – а ты даже головы не повернула. Я кричал, а ты, как на щенка, не обращала на меня внимания…
– Опомнись! Что ты сочиняешь? – поражённо оправдывалась Александра Фёдоровна. – Такого никогда, слышишь, никогда не могло быть! Ни при каких обстоятельствах я не могла бы игнорировать моего мальчика!
Но какая-то застрявшая обида буксовала и буксовала в глубинах психики старшего сына. Не побеждённая сорокалетним сознанием, она выкидывала вневозрастные коленца. Я металась между возмущением и сочувствием. Жаль было Костю. Ещё больше было жаль Александру Фёдоровну.
Лида при этом сидела молча, с потемневшим лицом. Она с удивлявшей меня терпимостью сносила слабость мужа, хотя в вопросе лечения полностью поддерживала свекровь.
– Вы думаете, я хочу вас мучить?.. Не хочу, не хочу, – сдался вдруг напившийся Костя. – Пусть, к дьяволу, ко всем чертям, вшивают эту проклятую ампулу.
Незамедлительно Александра Фёдоровна что-то продала и оплатила лечение сына.
Жертвенность, с которой она бросалась на помощь близким, была поразительна. Это касалось всех. Даже меня. Едва наметился выбор профессии, как она тут же вознамерилась всерьёз подготовить меня к ней:
– У тебя от природы волшебный голос, но он не поставлен. Я договорилась с педагогом Вороновым, у которого училась сама. Будешь ходить к нему заниматься!
Педагог был превосходный. Два занятия, которые я посетила, окунули меня в неведомый мир секретов и подробностей: «Сомкните губы… Произнесите: м-м-м-м… Вслушайтесь в этот первородный звук… Повторите. Нет, не так… Резонировать должно нёбо, всё…» По сути, это были первые в моей жизни профессиональные уроки актёрского мастерства. Но когда я узнала, сколько Александра Фёдоровна за них платит, категорически заявила: «Поскольку никакой уверенности, что я попаду в театр, не существует, то – нет! Нет и нет!»
Твёрдость отказа вызвала небольшую бурю, послужив одновременно некоторому сближению с Александрой Фёдоровной.
Меня как-то особенно мучил один вопрос. Ещё в 1947 году, в зоне, Борис принялся вдруг писать поэму о Сталине. С колонны Ракпас переслал черновик в наш ТЭК, чтобы мы с Колюшкой ознакомились с ним. Среди прочих откровений была в поэме и такая строфа:
…Если ты ошибся – не упорствуй,
Ни слезы, ни бойких слов не трать.
Вытерпи урок, поправься просто!
Мысль о НЁМ не даст душе солгать…
Колино холодное: «Мысль о НЁМ не даст душе солгать?!» и моё: «Зачем ты так?» – задели Бориса. Он обвинил меня в высокомерии и «отъединении от действительной жизни». Вступившаяся за Бориса Хелла сказала тогда: «Дурацкая поэма – не его идея. Он уступил настоянию матери». Я Александру Фёдоровну тогда ещё не знала, но про себя удивилась: «Просить сына сочинять поэму о вожде, который раскулачивал, сажал, уничтожал?»
И вот сейчас, когда эта самая женщина, не