в то время! Сколько бы я рыбы вытащил, каких лещей, каких голавлей, язей! Бывало ведь, водишь-водишь, а он попрет-попрет, и… леска рвется, не выдерживает».
Мы с братом взращены, можно сказать, на рыбе, пойманной отцом. Он всегда был удачливым рыбаком и в своем роде виртуозом ловли в проводку. Он и теперь редко уступает первенство старым своим друзьям, Халтурину и Тиматкову, знаменитым тоже рыбакам, которых знают на подмосковных водоемах, на той же «Можайке» или «Истре», в Шатуре или на Рузском водохранилище. Где они только не ловят теперь, гоняя кружки или сверля лунки, вытаскивая в лодку шершавых, колючих судаков или бросая на лед таких же колючих ершей, коченеющих на морозе и превращающихся в серенькие запятые.
Но в то далекое время, когда мы жили в Салькове, отец заслуженно носил славу лучшего рыбака округи. Никто из местных жителей никогда не налавливал столько рыбы, сколько приносил ее с Москвы-реки мой отец. Он еле дотаскивал на себе пойманную за утро рыбу, которую мама не успевала жарить, варить, мариновать и которую мы не могли уже есть — так ее много было всегда и так она надоедала нам.
Отец отдавал рыбу хозяевам, соседям, которые с удовольствием брали ее, разнося по Салькову и по окрестным деревням славу про него.
И я уверен, что, если в Салькове живут и поныне люди, знавшие моего отца, они, конечно же, вспомнят баснословные его уловы.
Только дело, наверное, не в этом. Какая уж там слава! Дело в том, что, когда отец жалеет, что у него в то время не было современной лески и что из-за этого много рыбы было упущено зря, я соглашаюсь с ним в принципе, но сам про себя думаю всякую небылицу. «А может быть, потому-то и рыбы было так много, — думаю я с улыбкой, — и клевала-то она так охотно и так уверенно потому, что крючок с насадкой был привязан не к изделию новейшем химии, издающему, наверное, неприятный какой-нибудь запах, улавливаемый рыбами, а к обыкновенному духовитому и такому понятному, неопасному конскому волосу, к запаху которого рыбы привыкли с малькового своего детства, потому что дух купающихся в реке потных рабочих коней каждый день несла река по всему своему течению. Может быть, в этом все дело?»
Думая так, я легко представляю себе купающихся или стоящих по грудь в воде лошадей, пьющих воду, а сам понимаю, что рассуждения мои неверны, хотя и кажутся они заманчиво-соблазнительным объяснением рыбацких моих неудач, хотя и мечтаю порой выйти как-нибудь на реку с удочкой, оснащенной леской из конского волоса. Забывая при этом, что теперь наступили другие времена, когда многое уже загублено человеком с помощью той же новейшей химии, а тонкая и прозрачная лесочка, выдерживающая огромные напряжения, тут вовсе ни при чем. Да и мечта это несбыточная. Теперь днем с огнем не сыскать хорошего хвоста, потому что и лошадей-то почти не осталось! Такого, например, какой был у знаменитого сальковского Соловья, золотисто-песочного мерина с пепельным нависом…
Зеленая лужайка вокруг осинового леса, где растут ландыши, а на яркой зелени светлая лошадь, на передние ноги которой надеты веревочные путы. Тяжелая ее голова свесилась до земли, темные губы захватывают, щиплют траву, а длинная грива, напоминающая цветом своим свежее мочало, разметалась по золотой шее. Мерин большой и сильный. Хвост его чуть ли не касается травы. В трудном и коротком прыжке передвигает он спутанные ноги, подтягиваясь к свежей траве. А к нему, к этому красавцу, подходит, как зачарованный, мой отец и, остерегаясь мощных задних ног мерина, тянется сбоку к роскошному хвосту, которым мерин лениво обмахивается все время. Рука у отца дрожит, но вот он зажал в пальцах тонкую прядку позванивающих на размахе волос, обернул ими кисть руки и, озираясь по сторонам, сильно дернул, отпрыгнув в тот же момент от мерина, по спине которого прошла мелкая судорожная дрожь и который сделал два коротких прыжка, уходя от отца и от боли.
В глазах отца я вижу чуть ли не священный ужас. Он смотрит на золотистые волосы и словно бы не может поверить своим глазам, смотрит на меня, на мерина, опять на волосы, зажатые в пальцах и свисающие с руки до земли, и я чувствую с ребячьим восторгом, что он не может выговорить слова от небывалого волнения, точно напало на него заикание.
— Подожди, — говорит он. — Я сейчас это… Никто по дороге не идет? Ну-ка держи, — говорит он, подавая мне тяжелую прядку вырванных волос, а сам берет один наугад и, зажав в пальцах, пробует на разрыв, дергает его, стиснув побелевшие губы и напрягая лицо в несказанной, боязливой надежде. — Это что же? — говорит он все так же безумовато и трудно. — Это же… что-то необыкновенное! Я такого отродясь не знал. Да! — выдыхает он шумно и счастливо, когда волос наконец-то рвется с тоненьким и коротким свистом. — Это — да! Это мы сейчас надергаем… Ну-ка, это… Посмотри там.
И он уже смело идет к спутанному мерину, правой рукой дергает волосы и наматывает их на левую, которая становится похожей на золотисто-шелковую бобину.
Бедняга мерин по кличке Соловей всякий раз сыплет по коже дрожью и, терпеливый, лишь тяжко отпрыгивает на шажок, не переставая щипать траву. Хвост его такой толщины и такой длины, что отец входит в раж — лицо его пламенеет незнакомой мне страстью, глаза становятся похожими на соколиные, резко очерченные, жестковатые. Занятие это трудное, а потому на лице и на лбу у него блестит испарина. Он то и дело озирается на дорогу, приказывая и мне не зевать, а смотреть, не идет ли кто, не грозит ли нам опасность.
Возбуждение отца передается и мне, я взбегаю на бугорок и вдруг вижу, что по опушке леса, не замеченный нами, идет, ковыляя, конюх с ременным недоуздком в руках. Идет и смотрит на отца, не понимая, что это он там делает возле мерина, пока догадка не осеняет его.
— Па-ап! — кричу я, врастая в землю от страха. — Па-а-а!
Отец резко оборачивается и, не понимая, откуда опасность, смотрит испуганно на меня, а в это время заторопившийся конюх, размахивая недоуздком, кричит, нападая на отца:
— Я те покажу, как хвост дергать! Я те щас… Я те… — крик летит и ругань.
Отец торопливо и неловко заталкивает надранные волосы в брючный карман, смущенно и растерянно улыбается, высвобождая занятую волосами руку. Конюх подскакивает к нему, замахивается недоуздком, оскалившись в злобе. Я зажмуриваю глаза и кричу, кричу сплошное и звонкое: «А-а-а-а!» —