в стену в уборной комнате, перебирал их, осматривал, протирал суконкой и… опять ставил на место. Впрочем, иногда отец стрелял из них.
Радостно взволнованный, с почтительным удивлением, я наблюдал, как отец брал двустволку, чтобы выстрелами прогнать появившегося над усадьбой ястреба, угрожавшего благополучию цыплят, утят и прочих представителей младшего поколения птичьего двора. Отец обставлял всякий такой случай торжественным и размеренным ритуалом. Он неторопливо доставал ружье, осматривал его, заряжал, потом выходил в сад и спрашивал: «Где тут ястреб?». При этом неизменно сохранял ироническое выражение лица, как бы желал показать, что собираясь пугать ястреба, он только подчиняется очень устаревшей традиции, предоставляющей главе дома почетную обязанность охранять спокойствие домашнего очага. Отец, по-видимому, имел все основания думать, проверив это на опыте многих лет, что рябая и кривая птичница Аннушка не хуже его и, наверное, быстрее и вернее отпугнет хищника своими визгливым криком и маханьем снятого с головы платка.
Всякое оружие было совсем не типично для отца. Это не был его стиль. Несмотря на свое военное воспитание (он окончил Константиновское Артиллерийское училище) и службу офицером, правда очень недолгую, в какой-то армейской артиллерийской бригаде, он был человек совсем не военный, сугубо мирного облика и в семейном быту он был очень тихий, молчаливый и спокойный. Впрочем, он иногда выходил из себя, чаще всего из-за каких-нибудь пустяков. Но вспылив, быстро успокаивался, и даже посмеивался над своей горячностью. Когда же бывал чем-нибудь недоволен, сердит или расстроен, то мог подолгу вздыхать, сопеть, хмуриться, делать страдающее лицо и молчать, молчать…
Моя мать вышла замуж, когда ей едва исполнилось семнадцать лет. Отцу тогда было двадцать четыре. Дед мой, отец матери, был инженер-путеец и отец «взял» за матерью хорошее приданое. На языке наших дедов и бабок это называлось – «устроить счастье детей». И действительно, почти двадцать лет без малого, родители жили, как говорилось, «счастливо», пока не израсходовали материнское приданое. Во всяком случае, они ни в чем себе не отказывали и жили весело, не думая о завтрашнем дне. Однако этот день все же настал, и тогда пришлось начать думать и подводить итоги.
По всем показателям жизненного баланса оказалось пассивное сальдо. Тогда от порханья по жизни надо было перейти к обывательскому существованию «как все люди». Из цветочной карнавальной колесницы пересесть в извозчичью пролетку. Надо признать, что свой праздничный тур жизни они закончили довольно эффектно.
У отца под занавес случился роман с одной очень известной артисткой петербургского балета, с вызовом к барьеру одного не менее известного петербургского редактора газеты, что повлекло в свою очередь за собой большой «подвал» М. Меньшикова в «Новом Времени» о европеизации, а, следовательно, и распаде устоев старинных русских семей.
У матери в то же время наметились очень удачные театральные выступления, сначала в Петербурге на любительской сцене, а потом с актерами-профессионалами в деревне, в течение целого летнего сезона. Этому творческому взлету матери неожиданно воспрепятствовала роковая встреча с Д.М. Мстиславским[2], за которого спустя некоторое время она вышла замуж, и начался второй период жизни матери, период Sturm und Drang (бури и натиска), о котором она позднее не очень любила вспоминать. Впрочем, потом пришла война, за ней революция, надо было жить только сегодняшним днем, да и от всяких воспоминаний все спешили скорее отделаться и не копить их в себе.
Крот – собака счастливого периода жизни родителей, когда их существование казалось всем со стороны сплошным «праздником жизни». Во многом, но не во всем, это так и было в действительности. Я и Крота, и «праздник» этот помню уже на ущербе. Но все же Крот – это непременный атрибут моего счастливого детства и особого, ни с чем не сравнимого счастья, связанного не с жизнью в Петербурге, богатой впечатлениями, не с пребыванием в разных чудных местах Европы и не с другой, купленной матерью усадьбой, где все было громадное, широко раскинувшееся, в то же время такое чужое и холодное, а счастья, как я его себе представлял, существовавшего только в Жукове – в скромном, простом, убогом природой, тихом и невзрачном Жукове.
Усадьба делалась видимой на выезде из деревни Наводники. Здесь же проходила граница двух уездов. Дорога, начиная от межи границы усадьбы, была настолько плохая, что проехать по ней не надо было и пытаться. Кучер уверенно сворачивал на озимые или яровые хлеба, стоявшие рядом с дорогой. Справа чернела закоптелая рига, где всегда очень вкусно и домовито пахло хлебом и дымом. Слева поднимались стеной деревья сада. Ворота, столбы наших детских качелей, плита для варки варенья, – и вот он – Дом. Двухэтажный, белый, отштукатуренный недавно моим отцом, убогого, коробочного, деревенского (аксаковского) стиля.
С северной стороны дома, прямо против большой открытой террасы, раскинулся широкой и длинной полосой сад (французский) с ковром роскошной густой травы, среди которой свободно и независимо, островками, росли разнопородные молодые деревья. Глубокие канавы по трем сторонам сада закрывались зарослями акаций, тополями, березами, липами и ольхами. В правой половине сада, нарушая всякую симметрию, высилось несколько громадных столетних ив, являя собой памятник далекого прошлого усадьбы, когда, возможно, мимо этих ив проходила проезжая дорога или была граница самой вотчины. У подножия этих ив покоилось несколько больших каменных плит старицкого мрамора, неизвестного, немного таинственного назначения. Уже в новую эпоху, тут же, с правой стороны, в конце дорожки из великолепных молодых туй, встало довольно безобразное легкое строение с большими итальянскими окнами, в котором хранилась всякая садовая принадлежность, а на заре моего существования происходили любительские спектакли, где начинала пробовать свои сценические силы и моя мать. Афиша комедии «Сорванец», помеченная 1893 годом, хранилась у меня и погибла в 1941 году вместе с другими очень ценными и редкими театральными реликвиями.
Южная, по-видимому, более старая сторона сада, была много уютнее и интимнее. Начиналась она крытой террасой дома, густо обвитой диким виноградом, с лестницей в три ступеньки, которые для скорости перемахивалась нами, детьми, в один прыжок, и небольшой круглой клумбой с растущими на ее газоне разноцветными маргаритками, с большим кустом пунцовых пионов посредине. А рядом, справа, стояла изнемогающая от старости яблоня в подпорках, заглушённая гигантскими кустами лиловой сирени, обильной махровым «счастьем». Дальше шли пять высоких дубов, посаженных моими дядями в их юношеские годы. А за ними, через дорожку, вдоль деревянной, резной и когда-то, еще на моей памяти, крашеной изгороди, тянулись тополя и кусты жимолости. Немного дальше, влево, спряталась открытая беседка в зарослях каких-то кустов с белыми, пахнущими медом, соцветиями. От беседки в воду пруда