ямб, а в одном стихотворении – четырехстопный амфибрахий. Почти все английские и американские переводчики передавали амфибрахий английским ямбом. Я до сих пор отказываюсь идти на поводу у этой распространенной тенденции.
Подозреваю, вы могли бы обвинить меня в том, что я занимаюсь «подсчетом слогов», но я иного мнения: в моем понимании это старания почувствовать, расслышать ритм подлинника и попробовать воспроизвести его на английском.
В то время вы уже преподавали в Брин Море, где по-прежнему отдавались обеим своим страстям – к философии и к литературе.
Да. В первые четыре года в Брин Море, с 1959‑го по 1964‑й, примерно две трети моей учебной нагрузки приходилось на кафедру философии, а еще треть – на кафедру русской филологии. Я регулярно читал не только курсы русской философии, но и курсы русской литературы конца XIX века и XX века. Включал в них много стихов: Блока, Маяковского, Есенина, Ахматовой, Пастернака и Цветаевой. Позднее добавил Мандельштама. Я ведь с юности любил поэзию: английскую, немецкую, русскую и даже итальянскую.
Шли годы, я преподавал не только философию, но также историю и даже этику. В Чикаго – там я проработал всего лишь год – я читал курс «Великие книги западного мира от Гомера до Достоевского». Отличная учебная программа, она изобиловала стихами, причем некоторые произведения я тогда только-только для себя открыл. По-моему, именно в Чикаго я впервые познакомился с творчеством Данте и моментально в него влюбился.
Вы опубликовали свои переводы стихов Пастернака тогда же, когда пришли работать в Брин Мор, где вам было суждено трудиться до пенсии – то есть за каких-то пять лет до того, как в 1964 году вам попались стихи Иосифа Бродского (в том самом году, когда Бродского судили). А затем работа над стихами Бродского стала апогеем вашей карьеры переводчика. Вы далеко продвинулись с тех занятий русским языком под руководством профессора немецкой литературы.
Я послал Андре фон Гроника свои переводы из Бродского – экземпляр «Selected Poems». Он прислал очень сердечный ответ – написал: «Обычно чтение русских стихов в английском переводе не доставляет мне ни малейшего удовольствия, но ваши переводы Бродского – прелесть. Вы двое – воистину wahlverwandt». Это старинное немецкое выражение, оно значит «избирательное сродство». И конечно же, это выражение употреблял Гёте[23].
Это выражение как нельзя лучше описывает и вашу любовь к русскому языку. Давайте поговорим о первом этапе вашей длительной совместной работы с величайшим русским поэтом послевоенного поколения.
Глава 2. Ленинградский поэт и «царственный подарок»
При каких обстоятельствах вы впервые услышали имя Иосифа Бродского?
До того кафкианского суда над ним – судили его в начале 1964 года в Ленинграде – я никогда о нем не слышал. В 1956 году, когда я впервые побывал в Советском Союзе, Бродский был подростком и даже еще не начал писать стихи. Вторую поездку я совершил в 1957‑м, третью – в 1960‑м; к тому времени Бродский уже написал немало стихов, но в тот самиздат, который я тогда читал, не попало ни одно.
Он говорил, что в то время начал писать стихи, потому что прочел «советского поэта, довольно замечательного, Бориса Слуцкого» [24] . И Бродский, и Слуцкий экспериментировали с формой, перемешивая язык улиц и высокий слог, вплетая в свою поэзию ветхозаветные мотивы [25].
Бродского уже в те времена арестовывали и держали в неволе. Но, хотя он был в ссоре с советским режимом – а точнее режим сам рассорился с ним, – он не объявлял войну своим советским товарищам по цеху: смотрел на стихи, а не на политические симпатии их авторов. Один из его ленинградских друзей, геолог и вулканолог Генрих Штейнберг, заметил: «Он не был диссидентом в принятом смысле этого слова, но для властей предержащих был „не наш“. Он был другой, но они этого не понимали – двоичная система мышления: черное/белое, чет/нечет, „кто не с нами, тот…“ и т. д. Иосиф, кстати, сказал хорошие слова про Слуцкого и Окуджаву» [26] – а оба этих поэта были коммунистами. Мне известно, что позднее, уже в Америке, Бродский назвал Окуджаву посредственностью. Итак, когда вы впервые познакомились с его стихами?
В августе 1964 года – уже после суда, состоявшегося в феврале – марте, – мне попались одно или два коротеньких стихотворения: их опубликовали вместе со стенограммой[27] судебных заседаний несколько изданий, в том числе «Нью лидер».
Неофициальная стенограмма тех судебных заседаний, которую тайком вела Фрида Вигдорова, стала для Бродского, бесспорно, громким международным дебютом.
По стенограмме и стихам было ясно, что это дерзкий и независимый дух, что власти его страны обходятся с поэтом жестоко. Но переводы были слабые, не давали никакой возможности понять, крупный он поэт или не очень.
И все же благодаря одному из ваших друзей вы открыли для себя поэзию Бродского.
Да. Я провел в Восточной Европе в общей сложности два месяца. Ходил по библиотекам – выяснял, какие там есть интересные русские писатели наподобие Пастернака. В конце концов я познакомился с Северином Поллаком, выдающимся польским критиком, переводчиком Ахматовой и Пастернака, и он пригласил меня в гости.
Судя по вашему ежедневнику, это было, видимо, 20 декабря 1964 года, в воскресенье.
Да, незадолго до Рождества. Разговаривали мы по-русски, о поэтах старшего поколения, с которыми ему довелось встречаться, – я-то, конечно, ни с кем из них знаком не был. Однажды я едва не познакомился с Пастернаком, но не сложилось, а в 1964‑м Пастернака уже не было в живых. Добрых полчаса мы беседовали в его кабинете о поэтах старшего поколения – многих из них он знал лично, – а потом он внезапно спросил, что я думаю о молодых поэтах. А я спросил: «О ком именно?» Он сказал: «Ну, например, о том самом Иосифе Бродском?» Я рассказал все, что знал о Бродском, – о его стихах мне было известно совсем немного, – а Поллак сказал: «Что ж, у меня тут кое-что есть». И повернулся к огромному вороху бумаг на своем письменном столе. Начал их перекладывать, дошел до середины вороха, вытащил несколько листков папиросной бумаги с блеклой машинописью: третий или четвертый экземпляр, – то есть буквы не очень четкие, но разобрать можно, текст, перепечатанный на машинке через копирку.
Это была «Большая элегия Джону Донну» 1963 года. Она буквально сшибла меня с ног. Я до