мешать.
Итальянец понял, что здесь у него с домогательствами ничего не выйдет, и отстал.
Игру на деньги ловкий проходимец отложил на другой день. «Во всем нужна постепенность,— деловито решил он.— И завтра не поздно будет».
К обеду пришел боярин Челяднин с рассказом о сидении Избранной рады. Его выслушали еще до вкушения яств, заперев двери во внутренние покои. Карты были на время оставлены.
— Стало быть, когти-то выпущать начал? — со злорадством спросила Офросинья Андреевна.
— Года еще не миновало с промашки нашей,— отозвался Челяднин.
— Какая такая промашка? — вскинула брови боярыня.— Только силком поганцу Митьке крест целовать стали. Слава богу, прибрал господь его к себе в добрый час.
Челяднин промолчал. У него было лицо испостившегося изувера, где щека щеку задевала и лихорадочно блестели ввалившиеся глаза. Вопреки такой внешности был он человеком, знающим толк в хороших винах и редких яствах, ценителем женской красоты.
Когда зашла речь о новой прихоти государя, само собой сронилось с уст Владимира Андреевича имя Матвея Башкина. То было третье упоминание о нем в тот день.
— Да и я его знаю,— дополнила старая княгиня.— Пустой человечишко, но со скуки послушать можно. Все Библию толкует, а без Апостола и не ходит никуда. Коли б его навертеть, чтоб он царю Ивану разных подлостей наговорил альбо загадок ему головоломных наставил…
— Матюша — душа чистая,— вмешался князь Владимир.— На хитрость он не пойдет.
— Какие там хитрости? Надо лишь настрополить его, чтоб изо всех привычных ему слов говорил пригодные нам,— объяснила боярыня.— Мне вот известно, что он своих рабов на волю отпустил, а уж это близко к заволжским старцам, что нестяжательство проповедуют. Царь же Иван их на дух не принимает. Вот и направить Матюшу на тот разговор.
«Умно боярыня мыслит»,— усмехнулся про себя Челяднин, а вслух сказал:
— Ну да мы узнаем-разведаем, с какой кашей его едят. Токмо сегодня его имя и всплыло.
Трижды вспоминалось на Москве в этот день про Матвея Башкина. В теремные светлицы солнечным лучом сквозь цветную слюду высоко забранных окошек проникали каждое живое слово, любая живая мысль. Да редкими гостями здесь они были! Томительная скука нависала над пяльцами, смешивалась с жужжаньем веретен, прорывалась в девичьих вздохах.
Матюша Башкин, пригибая голову, запросто проходил в низкие двери курных изб, где жили иные его знакомцы, но был он и желанным гостем на женских половинах боярских хором и царских дворцов. Легкое его сердце равно было открыто злейшим супротивницам — царице Анастасии и боярыне Офросинье. Никогда он не таскал сору из одной избы в другую, а потому всегда уживался в обеих.
Теремная скука не касалась таких высоких особ, как царица и боярыня. То были жены-воительницы. Офросинья, из древнего рода князей Хованских, была смутьянкой чуть не с колыбели. Небось еще в люльке тщилась переорать всех младенцев на Руси великой. Гордыне ее не было конца. А с тех пор как ее выдали за последнего удельного князя Андрея Старицкого, младшего сына Ивана III и родного брата государя московского Василия Ивановича, голова у нее вовсе закружилась. Науськанный ею князь Андрей в малолетство нынешнего самодержца поднял открытый мятеж против законного государя, но был схвачен и посажен за приставы вместе с Офросиньей и княжичем Владимиром. В тюрьме он и умер.
Боярыню с сыном выпустили, и с той поры быстро взрослевший великий князь, а потом и царь Иван Васильевич все время видел рядом с собой словно в кривом веницейском зеркале своего сверстника. Владимир Андреевич, коли б государство русское переживало ровные годы, мог бы спокойно править своим удельным княжеством, а при удаче вроде преждевременной кончины государя и воцариться на престоле, но в бурные и крутые времена оказался решительно неспособным к навязанной ему роли. Пустым орехом прокатился он по дворцовым палатам, пока не был расколот беспощадной рукой противника. Впрочем, четырнадцать лет отделяло его от того злого мгновения.
Офросинья Андреевна была человеком страстным и пристрастным. Мордатая, широкоротая, полногрудая, она могла перекричать кого угодно и была скора на руку в домашних ссорах. Однако свою постоянную утеху — вышивальные мастерские — она лелеяла умно и ласково. Способных мастериц выделяла и поощряла, делала им богатые подарки, придумывала трудные, но увлекательные заказы. Воображение у нее было щедрое, и его хватало и на добрую и на дурную сторону. Больше на дурную! Не было такой скверной и дрянной сплетни, которую не придумала бы и не пустила со двора Офросинья Андреевна. Разумеется, все сплетни вились вокруг ненавистного «цареныша», а потом «царюги» и его худородной женки. Захарьины-Юрьевы, Романовы то ж, чей род насчитывал едва ли двести лет существования, никак не могли соперничать с Рюриковичами, чья долгая лестница шагнула к семистам годам.
Болезнь Ивана Васильевича поманила редкой возможностью. Еще, казалось бы, день-другой — и воссядет на престол государем всея Руси Владимир Андреевич. Как ни хулила боярыня самозваный царский титул, а когда дошло до воцарения своего дитяти, решила ни за что не выпускать из рук засиявшее рядом величие: «Пусть не токмо Ивашка, а и мой Володенька царем побывает». Но все тогда рухнуло в тартарары с выздоровлением государя. Теперь надо было выжидать, авось еще что-нибудь приключится или содеется.
Подбросив злоехидную мыслишку Челяднину, Офросинья Андреевна повеселела и крикнула мастериц, чтобы они показали златотканый покров на раку Сергия Радонежского. Его только что кончили работой. Челяднин, перекрестясь, похвалил прекрасное шитье, где были изображены все святые подвиги преподобною. Боярыня, словно красная девица, зарделась от удовольствия.
Наступило время обедать. Челяднин поблагодарил, но от приглашения отказался, сославшись на неотложные дела. Его не удерживали, обед не был званым, и обиды здесь не усмотрели. Зато Чертилло Черчелли оказался тут как тут и, ничтоже сумняшеся, занял место на нижнем конце княжьего стола, благо Владимир Андреевич глазами указал ему на скамью.
Оставалось два дня до начала великого поста, и просторный стол, накрытый красной камчатной скатертью, был полон яствами и винами. Слуги вносили перемену за переменой, но средоточием стола оказался ветвисторогий олень, собственноручно убитый князем в подмосковной роще. Крохотный шут в колпаке с бубенцами вскарабкался на стол и длинным блестящим ножом вполовину своего роста взрезал оленю брюхо, из него с шумом вылетели белые и сизые голуби. Восхищению присутствующих не было конца, а ловкий Черчелли — пострел везде поспел! — вскочил с места и, подняв кубок с густым кипрским вином, произнес и тут же перевел сладкозвучный стих в честь господина оленя, самой смертью