id="id2">
АЛЕШКИНА ЛЕГЕНДА
Ту землю я никогда не видела, но скучаю по ней давно и больно. Она не раз снилась мне, как чаша, залитая солнцем. Края чаши — горизонт, а на самом дне — густой белый туман. Там буйно цвели сливы. Откуда пришли в мои сны эти сливы, я и подумать не могла. Просто снились — и все. В белом тумане цветения ничего не видно: ни земли, ни селений, ни людей. Лишь дороги змеятся среди белого разлива: есть жизнь!
И во сне я искала Алешку… И во сне я не могла представить его мертвым и потому искала живым.
Когда-то я мечтала увидеть ту страну наяву, и, наверно, потому она снилась мне. Шли годы, и я перестала надеяться, что увижу ее.
Но жизнь оказалась ко мне доброй…
— Мария Андреевна, Мария Андреевна…
Голоса с улицы звали меня. Я подошла к окну.
У крыльца стоял мотоцикл, и Дима, стащив кожаный шлем, что-то объяснял собравшимся ребятишкам. Я не слышала, когда мотоцикл подкатил к дому. Да и что в том удивительного, что не слышала. В последние дни я жила только собой и, будто выключенная из жизни, не замечала, что происходило вокруг. День и ночь, свет и тень, шум и тишина — все это я разучилась, казалось, распознавать, все для меня сливалось в одно мое внутреннее состояние — состояние напряженного ожидания.
Шел двадцатый год после войны. Я готовилась к поездке в ту страну, которая приходила во сне, страну цвета сливы, и все ждала, что случится что-то непредвиденное и я никуда не поеду. И даже когда в руках моих была туристская путевка и в паспорте стоял штамп на право выезда, я еще не верила, что поеду. И вот уже Дима стоял у крыльца, чтобы отвезти меня на станцию, а я все еще не верила, что увижусь с той страной, из которой Алешка не вернулся.
— Мам, — сказал Дима застенчиво, — не опоздаем? Папа уже ждет тебя на вокзале.
Дима поглядел на меня своими крупными, как у Алешки, и серыми, как у меня, глазами из-под золотистых, отцовских, бровей. Лицо у него смуглое, мое, волосы — спелая солома — отцовские. Пушок усов на губе делал Диму непривычно взрослым.
Он, наверно, догадывался о моем состоянии, и потому взгляд его был сочувственный, понимающий. Он ведь все знал о своем отце, но только никогда его не видел. Тот, кого он называл сейчас папой, был ему отчимом, и это он тоже знал.
Я уселась в коляске, позабыв даже подумать, что всегда не любила и опасалась ездить в ней. До меня все происходящее сейчас доходило, как свет сквозь толщу воды. И только когда загрохотал Димин мотоцикл, затряслась, задрожала зыбкая коляска, я поняла, поверила, что еду, что все это не сон и не бред и я буду в той стране, из которой он не пришел.
И все стало реальным: сельская улица с улетающими назад тополями; и моя школа на бугре, за селом, двухэтажное каменное здание с широкими окнами; заросли акаций; и мельница с глинистой красной насыпью и зеленоватым прудом; и холмы за селом, покрытые желтеющими хлебами, а за холмами прыгающий горизонт в солнечном июльском мареве; и луга в цвету; и пестрое стадо на пригорке. Мне все это виделось с чеканной ясностью, точно с самолета.
И вот лес… Дорога врезалась в него, и если смотреть издали, она, как бы завязнув в нем, будто проваливалась сквозь землю.
…В то далекое утро весны сорок четвертого года дорога также терялась в лесу, с разбегу завязнув в нем. Лес был еще голый, насквозь просвеченный ранним солнцем.
По дороге только что прошли грузовики и танки, и она была вся измята и исковеркана.
Алешка шел по не оттаявшему еще полю, покрытому тонкой ледяной корочкой, и корочка, как слюда, блестела на солнце. С крыльца своего дома я видела, как он шел, как исчез в лесу. И сразу не стало ни его, ни дороги.
…Димин мотоцикл врезался в лес, деревья расступились перед ним и перед дорогой. Они расступались после каждого поворота, пока впереди снова не показалось поле.
Вскоре после того, как Дима развернулся на привокзальной площади, подошел поезд.
— Ну вот, — сказал мой муж, Павел Степанович, когда суета чуть поутихла, — вот ты и едешь…
Он, наверно, хотел сказать: «Ты давно ждала этого», но не сказал. Он был тактичным человеком и никогда, ничем не выдал своей ревности к прошлому, к Алешке, к памяти о нем, и меня любил, и Диму — сына Алешки.
Поезд тронулся. Перед окном проплыло лицо Павла Степановича, соломенные вихры Димы. Ветер трепал их, и они казались пучком желтых язычков пламени в ярком солнечном сиянии.
У Алешки были такие же волосы.
Когда в то утро он вышел на крыльцо с автоматом на груди и с пилоткой в руке, ветер подхватил его волосы, раздул, и они заметались, как язычки пламени на ярком солнце, бледно-золотистые, но яростные в своем стремлении сравняться с сиянием дня.
Пришел он в дом чужим и неведомым, а ушел мужем и отцом, непонятно близким и непонятно далеким.
А было это так…
Однажды в поздний вечер предпоследней военной весны село наполнилось грохотом машин, ярким светом танковых и автомобильных фар. Около нашего дома остановился грузовик. Долго надсадно выл мотор, скрежетали сцепления. Кто-то отчаянно ругался. Дом дрожал. На полках звякали чашки. Потом погасли фары, и все стихло. Машина так и не поднялась к нам по глинистому пригорку.
Я была одна, мама еще утром уехала в район и заночевала там. Когда грузовик ушел, я страшно обрадовалась: к нам никто не придет на ночлег, и легла спать.
Проснулась: кто-то стучал в окно.
Я не подумала, что это могут быть солдаты: солдаты обычно сильно бьют в дверь. Наверно, это соседи, а может, мама вернулась из района.
На крыльце, когда я открыла дверь, устало прислонившись плечом к косяку, стоял солдат. Лица его не было видно, и весь он сливался с весенней влажной ночью, только чуточный лучик света, упавший из избы, на миг высветлил автомат. Я попятилась, и он вошел в избу, обрадованно огляделся, обнаружив, что у нас никого нет на постое.
— Живем! — сказал он весело. — Топи печку, сестренка, пеки блины. На масле. Эх, страсть моя и слабость…
Я стояла, боязливо прижавшись спиной к стенке, и глядела на него, усталого, но веселого, и мне делалось