— С какой стати мне его бросать? У нас идеальный брак: я вложила в него деньги вместе со всем, что они дают, а он — свое положение…
«…И он позволяет мне беспрепятственно наслаждаться жизнью», — мысленно закончил декан фразу Ирены.
— А ты не боишься, что он сам тебя бросит? — произнес он вслух.
— Бог с тобой! Конечно нет, — рассмеялась она. — Алекс слишком любит комфорт. На профессорскую зарплату ему не прожить.
«Не хотел бы я оказаться на его месте», — подумал декан. Он предпочитал грешить втихомолку.
— А он сам не находит удовлетворения каким-либо иным способом? — Шлемм так сформулировал вопрос, что при желании можно было подумать, будто он имеет в виду мастурбацию, а не адюльтер.
— Господи, конечно нет! — Ирена была шокирована. Помолчав, она добавила: — Что за абсурдная мысль! — Подумав еще, она резюмировала: — Если бы я узнала о чем-нибудь подобном, он бы не получил от меня больше ни пенни!
Шлемма втайне позабавило столь откровенное лицемерие, но дальнейшие размышления о судьбе Александра Гамильтона-Бейли были прерваны атакой Ирены на его эрегированный пенис.
Деканат размещался в административном корпусе, через дорогу от главного здания школы. Айзенменгер пересек улицу, увертываясь от машин, и вошел в музей через служебный вход, отперев дверь своим ключом. Маленький вестибюль, находившийся с этой стороны, освещался единственной голой лампочкой, свисавшей с потолка на длинном шнуре. Лампочка была такой слабой, что в ее меланхолическом полумраке можно было разглядеть даже нить накаливания. Несколько деревянных ступенек вело к дверям с табличкой, запрещавшей вход посторонним. По обеим сторонам двери валялись пустые коробки и окурки.
Поднявшись по ступеням, Айзенменгер толкнул дверь, думая, что она не заперта. Но дверь не поддалась. Айзенменгер был удивлен, Гудпастчер обычно приходил первым, отпирал дверь и оставлял ее лишь на собачке французского замка. Айзенменгер полез в карман пиджака за ключом.
— Стефан?
Тот, как правило, находился в своей комнате, первой справа. Однако сейчас его там не было.
Боумен тоже отсутствовал, но в этом не было ничего удивительного. Внутренние часы Тима Боумена работали не по Гринвичу, но, поскольку тот все-таки проводил большую часть времени в том же пространственно-временном измерении, что и его коллеги, было не совсем понятно, как ему удавалось совмещать два временных потока.
Айзенменгер прошел по коридору до кабинета Гудпастчера, но и там не обнаружил следов чьего бы то ни было пребывания. Куда все подевались?
Стоя в дверях, он посмотрел в окно на восточный конец южного зала музея. Отсюда была видна только верхняя часть центрального помещения, соединявшего северное крыло с южным. Позже он вспоминал, каким блеклым и холодным показался ему зимний свет, в котором смутно вырисовывалась верхняя галерея с ее академической панорамой книжных корешков.
Уже тогда он почувствовал: что-то не так. Гудпастчер должен был работать в своем кабинете, а его помощники — Стефан, по крайней мере, — выполнять его указания. Что-то случилось, это было ясно даже без телефонного звонка Стефана. Некоторые вещи — не важно, какое значение они имели, — оставались непреложны. Работа в утренние часы относилась именно к их числу.
Айзенменгер прошел налево по коридору к следующей двери, которая вела в мастерскую. Именно в этом большом помещении изготавливали или чинили муляжи, обрабатывали новые экспонаты, снабжали их бирками и выполняли прочую рутинную работу. Мастерская тоже была заперта, и это было уж совсем ни на что не похоже.
Айзенменгеру оставалось только дойти до конца коридора и спуститься по лестнице в музей. Эта лестница была покрыта ковром — он никогда не мог понять почему. Ни в каких других служебных помещениях такой расточительности не наблюдалось.
Дверь внизу была отперта. Когда Айзенменгер толкнул ее, она тихонько скрипнула, но как раз в этом не было ничего необычного — она скрипела всегда.
* * *
Музей анатомии и патологии размещался в огромном здании, построенном в форме буквы «Н». Оно было высотой почти в три этажа, центр его крыши украшал стеклянный купол. Под куполом, в поперечном переходе, соединявшем два протяженных прямоугольных зала, был установлен монументальный, диаметром пять метров, круглый стол из полированного дуба, вокруг которого стояло двадцать четыре стула.
Два длинных зала тянулись параллельно друг другу с востока на запад. Именно здесь находилось большинство экспонатов, хотя они составляли лишь незначительную часть от общего фонда музея. Основная часть коллекции содержалась в хранилищах, куда можно было попасть через дверь в середине дальней стены южного зала. Из каждого угла обоих залов поднимались вверх железные винтовые лестницы с гладкими, выкрашенными черной краской ступенями. Наверху все лестницы соединялись галереей, опоясывающей музей по периметру. Стены галереи были сплошь заставлены стеллажами, на которых размещалось почти тридцать тысяч томов. Все окна в музее, за исключением кабинета Гудпастчера, находились в куполе или на потолке.
Здание музея было величественным сооружением, которое идеально соответствовало своему назначению. Гудпастчер, изучивший историю музея и проникшийся его духом, был готов при любой возможности прочитать лекцию об академической атмосфере заведения, ощущении истории, достойных и великих людях (в основном мужского пола), работавших в этих залах или постигавших здесь азы науки, и т. д. и т. п. всякому, кто соглашался его слушать. Впрочем, большинство из тех, кого Гудпастчер считал благодарными слушателями, лишь притворялись таковыми: чаще всего, стоило только Гудпастчеру завести свою песнь, живой интерес в собеседнике усыхал подобно конечности, которой перестали пользоваться.
Никто даже не пытался переделать Гудпастчера. Все его нервные окончания были направлены в одну сторону, сухожилия не сгибались, принципы, которые он исповедовал, не могла поколебать никакая человеческая сила, а его взгляд на мир, подобно телескопу, сосредоточивался на рассматриваемом объекте, многократно увеличивая его в размерах. С точки зрения Айзенменгера, все достоинства Гудпастчера пропадали даром, ибо Господь Бог (или кто там из высших существ был ответствен за появление этого маленького человека в маленьком мире) не позаботился наделить его чувством юмора — той смазкой, из-за отсутствия которой он постоянно раздражал всех вокруг. Очевидно, в лаборатории, где приспешники Всевышнего сконструировали Гудпастчера с его усами, перхотью, сухой жесткой кожей (желтизну которой было невозможно устранить никакими косметическими средствами) и изначально испорченным вкусом, не нашлось ни грамма иронии. Это не только погубило самого Гудпастчера, но и заставляло Айзенменгера постоянно ощущать чувство вины за то, что он не испытывает к нему ни малейшего сочувствия.
Большинство людей относились к Гудпастчеру либо с раздражением, либо с насмешкой — в зависимости от их взглядов на жизнь. Например, тот факт, что куратор, обращаясь к главе отделения гистопатологии Бэзилу Расселу, внушавшему всем благоговейный страх и искреннюю ненависть, так и не научился употреблять слово «профессор», изводил Рассела, словно гнойный нарыв в боку, и в то же время служил источником тихой радости для Айзенменгера.