всем блеске; тому свидетелем кровавый меч Обилича, который заставил Амурата испить на Косовом поле горькую чашу смерти».
Ещё труднее дать понятие о содержании также, увы, не переведенного у нас «Луча микрокосма». Поэма написана в середине сороковых годов, в пасмурные для поэта времена разочарования в делах государственных, когда ему порой казалось, что многолетние труды — устройство в деревнях складов и магазинов, прокладка дорог, укрепление границ, попытки примирения с соседями-мусульманами, создание типографии в Цетинье, заботы о просвещении детей, — всё идет прахом. Словно во сне видит свои дела человек, и все эти дела несовершенны, как он сам. Смешны его порывания к земному счастью, потому что нет ничего более зыбкого, ненадёжного. «С какой стороны ни посмотри на человека, как хочешь суди о человеке, человек один другому самая великая загадка». И всё же, всё же! «Человек, избранное создание Творца! Если восток рождает светлое солнце, если земля не призрак, то душа человеческая бессмертна, человек искра в тленной пылинке, луч света, объятый тьмой!»
В «Луче микрокосма» позднее обнаружили влияние «Потерянного рая» Мильтона и осмысление опыта новейшей европейской поэзии с её космическим визионерством. Но всё же поэму эту мог написать только черногорец. Только человек, которому космос открывался ежедневно — не в виде умозрения, мыслительной головоломки или математической схемы, а лицом к лицу, глаза в глаза, когда поэт остаётся один на один с этой беспокойно сверлящей душу безмерностью звёздного неба, говорящего то ли о Боге, то ли о хаосе.
И «Горным венцом» своим он тоже обязан был Ловчену (где частично и происходит действие драматической поэмы), обязан черногорским своим вилам, покровительницам воинов и певцов. События разворачиваются в конце XVII века, когда Черногорией правил предок поэта, первый владыка из рода Негошей — Данило. Тяжелейшее испытание выпало на долю молодого Данилы. В его земле прочно обосновались потурченцы — единоплеменники, перешедшие в ислам. Даже в самом Цетинье маячат уже минареты, и, кажется, последняя на Балканах пядь свободной от ига земли обречена. Данило, как и все его единоверцы, с ужасом думает о возможности позорного исхода многовековой борьбы за свободу. Но его христианская совесть противится и тому, что предлагают народные вожаки. Нельзя ненавистью отвечать на ненависть, это измена заветам Христа. И лишь тогда, когда изгнание потурченцев начинается стихийно, то есть как бы по верховной воле, а не по человеческому наущению, Данило твёрдо благословляет народ на борьбу. О труднейшем, поистине мучительном пути владыки к такому решению, о драме его совести, может быть, лучше всего скажет следующий монолог:
Азия крушит мечом тяжёлым
храмы, осенённые Распятьем.
Алтари в святой крови дымятся,
в дымный прах развеяны киоты.
Земля стонет, небеса безмолвны…
Полумесяц, крест — два страшных знака,
на гробницах царство их почиет.
Если плыть по их реке кровавой
на плоту великого страданья, —
значит, быть неверным или верным.
Но хула на наш киот священный,
потурченцев молоком вскормивший, —
это дух мой превращает в тартар.
Сук не нужен стройному побегу,
а кресту страданья — полумесяц,
ни к чему бельмо зенице солнца.
Сирота ты, истинная вера!
О славянство, ты когда проснёшься?
Что один, что никого — едино,
это только муки продлеванье.
Отовсюду злая сила давит.
Хоть бы брат был где-нибудь на свете,
пожалел бы, уж и тем помог бы.
Надо мною тьма царит ночная,
солнце от меня скрывает месяц.
Мысли, мысли… Ох, куда заплыл я?
Младо жито, пригибай колосья,
твоя жатва подошла до срока.
Жертвы благородные несметны
пред высоким алтарем народа;
плач родные горы сотрясает.
Все на службу имени и чести!
Непрестанной пусть борьба пребудет,
пусть пребудет, чего быть не может,
пусть нас ад поглотит,
дьявол скосит!
На погосте вырастут деревья
для иных, далеких поколений.
(Перевод Юрия Кузнецова)
Не только «Горный венец», все творения Петра Негоша должны когда-нибудь зазвучать по-русски!
И ещё одна страничка его поэзии. Самая, быть может, неожиданная, трогательная и сокровенная.
Личный секретарь владыки в воспоминаниях о своём господине рассказал, что в 1848 году, когда они находились в Боке Которской, произошёл следующий случай: «Владыка, по обычаю своему, сидя в своей комнате, читал или писал что-нибудь; а в другом доме (через узкую улицу) была девушка, которая из любопытства или почему-либо другому заглядывалась на владыку: по всем вероятиям, владыка ей нравился; да и было поистине на что заглядеться, потому что владыка был красивейший из людей. И так она часто бросала свой взгляд на владыку, а этот — ещё в молодых годах и в полной силе, не пренебрегал этими умильными взглядами. В такие сладкие минуты, когда природа берёт верх надо всем, когда человеком овладевает чувство, а поэтическое вдохновение летит по высотам, — владыка, этот поэт, написал песню любви. Эту песню владыка постоянно носил за поясом и, когда воротились в Цетинье, прочитал её однажды своему адъютанту (Медаковичу). Песня эта отличалась от всех его песен; она представляла живую силу любви; в ней были все прелести и очарования, и она должна быть названа венцом его поэзии. Адъютант стал просить, чтобы он ему дал; а он улыбнулся и говорит: «Зачем тебе дать. Может быть, ты напечатаешь её в журнале?» — Она заслуживает быть напечатанною, где бы ни было, — ответил я. — «А как бы то было; владыка пишет песни любви? — Не дам». Опять адъютант просит, чтобы дать ему переписать, а владыка на то: «Нетьешь да дьяволю!» Смеясь, свернул песню и опять засунул её за пояс. Неизвестно, что он сделал с нею после, а по всем вероятиям, сжег».
Личный секретарь всё же ошибся: после смерти поэта стихотворение было обнаружено в личных его бумагах и опубликовано.
Стар и млад знают в Черногории, по всей Сербии это имя: Пётр Негош. Стар и млад знают наизусть его стихи и песни. Ни одна беседа не обходится, чтобы не прозвучали строки из «Горного венца», давно ставшие народными пословицами. В Цетинье стоит монастырь, в котором он жил, долгие зимние вечера коротал в кругу воевод, сельских старост, бродячих певцов, слушая рассказы о самых искусных ружейных стрелках, о пограничных стычках с арнаутами или босняками… Современники не знали толком, отчего всё же он заболел весной 1850 года, тридцати семи лет от роду. Одни настаивали