конец. Это единственная профессия, которую я знаю.
— Проклинать море? О, Уилл, как я могу проклинать самую чистую из всех составных частей мира? Я не проклинаю ничего. Я только сочувствую тем одиноким мужчинам, которые сами разрушают надежды на собственное спасение собственными делами и помыслами. Я сочувствую тебе за те страдания, которые ты перенёс. Но теперь, когда мы поженились, когда мы достигли такого взаимопонимания, — теперь я знаю всю глубину отчаяния в твоей душе, и мы восстанем вместе к истине и красоте, ожидающим нас в браке, так что море и люди, плавающие по его волнам, уже не смогут испортить тебя. Потому что в море ты всегда будешь думать обо мне, о своём доме, который скоро у нас будет, о том покое и уюте, которые будут ждать тебя там, — и эти мысли помогут тебе выстоять. А теперь, Уилл, нужно завершить это дело, как то указывает нам Господь.
Он покачал головой.
— Не могу, Мэри. Боже, как ты права. Но Господь, желающий, наверное, наказать нас, отнял силу у моих чресел. Не бойся, никто никогда не узнает об этом. И, может быть, к утру моё желание вернётся, и тогда…
— Мы должны сделать это сейчас, — сказала она. — И не богохульствуй, дорогой Уилл. О, как много тебе ещё предстоит узнать о Господе и деяниях его. Твоя слабость — всего лишь результат твоей поспешности. Иди же, Уилл, ляг в эту постель рядом со мной. Положи голову мне на плечо, Уилл, и подними свою рубашку, как это сделала я, и позволь нашим телам возлежать рядом. Не сомневайся — в соответствующее время Господь соединит нас и сольёт в одно целое.
Глава 2
А дальше — пролив. — Тимоти Шоттен отхлебнул пива из кружки и вздохнул. Его глаза скользили над головами посетителей таверны, словно он снова оказался в море и разглядывал волны с клотика мачты. Его пальцы сжали ручку кружки так, как они привыкли сжимать ванты во время сильной качки.
— Какое время года это было? — спросил Уилл. Шоттен пожал плечами. Это был массивный человек, больше шести футов ростом, с огромными плечами, мощным торсом и бревноподобными ногами. Он носил морские башмаки даже на берегу. Говорили, что не существует на свете чулок, способных вместить его огромные икры.
— Где-то конец января, парень. Но в тех широтах это было лето.
— И всё-таки было холодно, — добавил Том Адамс. — Мы разговаривали с одним парнем, который плавал с Дрейком.
— Не так уж и холодно, хотя, конечно, к этому шло. Все из-за ветра. Он был попутный и очень сильный, настоящий шторм. Но мы воспользовались своим шансом. В этих широтах всегда надо использовать свой шанс.
— Шторм в Магеллановом проливе, — прошептал Уилл. — Удивительно, что ты вообще сидишь тут и об этом рассказываешь, Тимоти.
— Я сам не думал тогда, что смогу когда-нибудь так вот рассказывать. Эти волны… Ты никогда не видел таких волн, Уилл. Они били в корму — длинные-длинные, величиной с корабль и даже больше, крутящиеся, с гребнями, свисающими, как борода у старика. Но они не были стариками, Уилл. Они были молоды и злы. Шесть человек на штурвале, ребята. Шесть здоровых мужчин. Я был одним из них. И это была дьявольская работа. Если бы хоть одна волна ударила в борт, нас перевернуло бы, как детский кораблик на пляже. И всё это время ветер трепал нас — казалось, что это пальцы самой смерти вцепились нам в загривок. Видит Бог, не захотел бы я снова попасть в такую переделку.
— Извините, — раздался рядом высокий голос, — я просто не мог не слышать всё, что вы тут говорили, господа. У вас неповторимая, я бы сказал — драматическая манера выражаться.
Три моряка подняли глаза и увидели стоящего у их стола молодого человека. Ему было чуть больше двадцати — примерно одного возраста с Уиллом, но выглядел он старше, хотя его тощенькая бородка представляла собой лишь завиток светлых волос. Тонкие черты лица уже носили отпечаток того разгульного образа жизни, который он, по-видимому, вёл. Высокий его рост скрадывался сутулостью плеч. Лишь глаза сверкали, словно подсвеченные изнутри колодцы, когда он переводил взгляд с одного на другого. С первого взгляда в нём чувствовался недюжинный ум. Эти глаза и его одежда не вписывались в обстановку портовой таверны. На нём был плащ, отороченный тёмно-жёлтой полосой, под которым виднелись камзол и чёрные в жёлтую полоску штаны. На голове красовалась чёрная шапочка с белым пером, а малиновый пояс поддерживал шпагу — испанский клинок тонкой работы. Но рука, опирающаяся на эфес, была такой хрупкой и изящной, с такими тонкими и нежными пальцами, что было трудно представить её хватающейся в гневе за оружие.
— Бабочка, — проговорил словно бы про себя Тим Шоттен. — Её занесло сюда ветром.
Молодой человек улыбнулся. Улыбка у него, как и глаза, была умная и тонкая.
— Действительно, сэр, — согласился он, — подходящее сравнение. У вас хорошо подвешен язык, готов присягнуть на Библии. Можно мне присоединиться к вам?
Три друга обменялись взглядами.
— Сделайте милость, — произнёс Уилл. — Знакомьтесь, это — мастер Тимоти Шоттен, а это — мой брат, мастер Томас Адамс. А меня зовут Уильям Адамс.
— И вы, конечно же, из Кента, не правда ли?
— Да, — подтвердил Уилл, — я из Джиллингема.
— Тогда мне вдвойне повезло со знакомством. Я тоже родом из тех мест. — Молодой человек пожал руки всем по очереди. — Меня зовут Марло, Кристофер Марло. Друзья зовут меня Кит. Впрочем, некоторые предпочитают Китти. — Он нервно хихикнул и обвёл взглядом их лица. Заметив неодобрение, он хлопнул в ладоши, подзывая хозяина.
— Милейший, эти джентльмены пьют со мной. Пива? — Он посмотрел на новых знакомых. — Пива для моих друзей, добрейший Томвин. Но я, к сожалению, пива не пью — желудком слабоват. Стакан вина для меня, мастер Томвин.
— Вас здесь знают, мастер Марло? — удивился Уилл.
— Зовите меня Кит, мастер Адамс. А я перейду на «Уилла». Я не сомневаюсь, мы подружимся с вами. Почему бы им меня здесь не знать? — продолжал он. — Портовый кабачок, говорите вы? Именно за это я и люблю этот район, господа. И ещё кое за что. Я поэт, господа. А для того, чтобы писать стихи, нужно всегда иметь возможность вдохнуть свежего ветра, встретить новых людей. Я как алхимик, господа: беру свежие испражнения самой жизни, мочу из лужи у стены, перемешиваю их в своей душе — и в результате порождением моего ума оказывается сама красота, которую я и передаю