настойчивой тяжести, которую испытывают беременные на последнем месяце, — ребенок, в сущности, еще не разродился женщиной, но ему уже тесно в своем жалобном ребяческом теле, теснит его изнутри тьма другой, не по росту и уму, жизни, будто ломает хрупкую, но упорную кость, сминает сны, и все это надо претерпеть в одиночестве, в сокрытии, тайно приглядываясь к ровесницам в поисках тех же примет смятения. Вероятно, все это происходило с Катей, и происходило куда болезненней, чем сказано, чем было у ее немногочисленных приятельниц, которым по-разному удалось сублимировать это наваждение: кто в видеоклубе топтался, кто приобретал спортивные навыки, кто рьяно исполнял положенную учебу, кого спасали родительские скандалы. С Катериной все было сложней, потому что девочка была затаенная, угрюмая, физически крепкая. Ближе к тринадцати годам она стала слышать стук собственного сердца, как слышит бомбист часы, отсчитывающие последние секунды до взрыва, будто стучало оно не в теле, а повсюду и все могли его услышать, если хорошо прислушаться. Нарастающий страх и отчаяние одинокого существа, которое, как ни силилось, не могло заинтересоваться предложенным набором подружкиных интересов, должны были, казалось, в клочья разнести ее такое прочное существо, но природа своеобразно позаботилась о Кате... В переполненной впечатлениями душе открылся некий клапан, по которому ринулась прочь от жизни мысль: так преступник, страшась возмездия, бежит не в распахнутые настежь ворота и открытые двери, а устремляет свой бег к высокому забору, просачивается в щель, которую раздвигают для него отчаяние и надежда, а преследователи, не имеющие таких надежды и отчаяния, застревают в щели.
Никто не замечал, что глаза ее часто делались неподвижными, будто у слепой, что взгляд ее, до того буквально взывающий о помощи, притупился и закрылся, уйдя вовнутрь, как лезвие складного ножа, что зрение ее покинуло мир и увело душу во тьму, где она и нашла себе источник света, а почему нашла — непонятно.
Может быть, Нина, ее мать, уборщица, в пору беременности — надо сказать, в скверную для нее пору, ибо человек, который должен был стать Кате отцом, покинул ее так же стремительно и деловито, как и появился на горизонте ее жизни, — может, в ту горькую пору мать Нина, не зная куда притулиться со своим горюшком, распирающим простое сатиновое платье, зашла в кинотеатр на двухсерийный фильм, и в какую-то странную секунду образ главного героя проник в дремлющее сознание ее будущего ребенка, высек в нем искру?.. Мы никогда не знаем, что и когда пробудило нашу память ото сна, что и когда стало причиной того или иного поступка, а то и целой судьбы, какое из летящих по ветру семян примется в нашем существе. Но мы знаем странное и щемящее чувство совмещения двух временных пластов, чувство поворота, почти запредельное чувство, знакомое каждому, — может быть, в эту загадочную минуту человек оказывается на пороге раскрытия какой-то важной тайны, разгадка которой равняется разгадке самой жизни? Такое чувство появилось у Катеньки, когда она читала о Петре I; она чувствовала, что в его личности, в текстах о нем скрыт ребус, решив который, она все узнает. Никакой ему пра-пра и так далее внучкой она быть не могла, не было между ними и духовного родства, потому что у Кати предполагаемо огромная энергия ее существа ушла вовнутрь, скрылась в атом, а не вылилась, как у того, просторно и вольно во всю горизонталь родины. Возможно, если бы Катерину отрочество застигло не в такие сонные времена, не в таком подводном царстве, где все было видно сквозь какую-то уродливую, чадящую дымку, может, она б уже с маузером ходила при продотряде? Скакала бы на сивке по долинам и по взгорьям? Но кони ее, стреноженные, мирно паслись, а товарищ маузер на корню превратился в кочерыжку в скучных устах литераторши. Мать же родная была далёко именно потому, что существовала в этой же комнате, и не с чего было о ней мечтать, держась детской мечты, как перил, сходить потихоньку в незнакомую пучину. Мать и сама стеснялась Кати, стеснялась того, что уборщица, что собирает в подсобку всякую дрянь и тащит ее домой — бывало, с Катериной случалась истерика, когда мать принималась уговаривать ее примерить какой-то выцветший плащ, совсем целый. Стеснялась, но что было делать — на ней самой был пиджак с барских плеч, а уборщица, между прочим, она была прекрасная, последняя могиканша, скоро уже таких не станет и мир окончательно зальет грязью. А Катенька уже чувствовала себя с головы до ног завернутой в пурпурный плащ того человека, и она бежала с ним из этого мира...
И все же почему с ним? Может, потому, что «в моей пятке щекочет Людовик XIV» (А. Вознесенский). Почему она стала читать про него, сделавшись исследователем его жизни? Может, это не она выбрала себе героя, а он выбрал ее, последнюю в числе своих бесчисленных жертв, откликнувшуюся своей детской кровью на кровь, пролитую три века тому назад. Он ее выбрал, а не она его, ведь если бы право выбора было дано Кате, а не какому-то року, то Катерина, как обычная все же девочка, выбрала б себе в герои рок-звезду или очкастого, забитого одноклассника, как все же необычная. Ожила в ней какая-то старинная баллада, как вурдалак полюбил молодую девушку и стал приходить к ней, пить ее кровь. Крепкая и сильная Катенька не похудела и не изменилась в лице, так же яростен был румянец на смуглом лице, так же густы черные волосы и размашиста походка. Соседи иногда слышали крики, доносящиеся из ее квартиры, но не придавали им особого значения. Дело было в том, что этажом ниже звучали такие же вопли: там уже второй год готовилась к поступлению в театральное училище еще одна красавица, разучивала в лицах басни Крылова. А мамы в это время не было дома, она посыпала дустом ковш мусоропровода и не могла видеть, какая дрожь сотрясает в эту минуту тело ее дочери, когда та импровизирует вслух под впечатлением одной ей видимых картин, когда кричит, обратясь к стене, точно это не стена, а зала слушателей:
— ...Прибежал Аркашка Чуднов, хранитель казны потешного войска, которого Петр окрестил именем князя Ромадановского, он принес в сапоге требуемых жаб... Твари клокотали, чавкали, как вода в сапогах гиганта, идущего вслепую по болоту, твари грызли друг друга, карабкаясь по голенищу... Петр принял от великого князя сапог, принюхался и высоко поднял его, как кубок с пенящимся вином, и одна жаба, издав клич освобождения,