выдержал, опустился до уровня старых тапочек:
– Ты, бабка, совсем сбрендила, как же я могу отпустить с фронта бойца Красной армии? За это мне обеспечен приличный срок за решеткой или того хуже – пуля по решению военного трибунала.
– Нельзя, значит? – не обращая внимания на гневный тон командира, неожиданно жалобным, совсем рассопливившимся голосом поинтересовалась бабка, бравость она растеряла быстро. – Ай-яй-яй, совсем не уважают красные командиры людей, сделавших в семнадцатом году революцию!
Конечно, на хуторе, который совсем мог бы развалиться, нужны были мастеровитые руки, очень нужны, но их не было – шла война… А война – вещь куда более жестокая, чем скрученные в три погибели старухи, оставшиеся без мужской поддержки, но если мы ее проиграем, то вряд ли бублики останутся в живых. Да и на хуторе ничего не будет, кроме ободранных до сердцевины стволов мертвых пирамидальных тополей… Черноглазых молодух определят в какой-нибудь захудалый публичный дом для низших чинов вермахта – вот чем все тогда закончится.
Пустырев не стал дальше рассуждать и отвечать на неуклюжие старушечьи притязания и, поскольку времени у него в запасе не было ни свободного, ни несвободного – никакого, в общем, махнул рукой и ушел. Максимов, прищурив один глаз, придирчиво оглядел шуструю старушенцию и спросил спокойно, без всякой досады в голосе:
– Ну чего, получила? А вообще-то, мать, ты легко отделалась. Если бы ты не была ровесницей Ивана Грозного, он бы тебя за попытку ослабить ряды Красной армии в особый отдел сдал бы. Отдел называется Смерш. Эта штука – посерьезнее, чем отхлестать крапивой голую задницу. И вообще, имей в виду, бабка, голова кое-чем отличается от кормовой части.
Бабка вспыхнула, распрямляясь, превратилась в кукурузный початок, глянула на пулеметчика так, что у того на голове чуть не задымилась пилотка, и исчезла. Похоже, она имела прямое отношение к нечистой силе, иначе с чего бы ей исчезать, как пару, вылетевшему из тесной кастрюльки?
Не заполучив лучшего пулеметчика батальона, старухи, жалеючи себя, основательно прокашлялись, похрюкали, – кто в кулак, а кто в платок, и сварили для стрелков-гвардейцев целую бадью, литров на двадцать, своего прославленного компота. Поскольку сахара не было, Максимов вручил им подарок разведчиков – стеклянную банку сахарина – сладких таблеток. Компот получился «на пять» – командиры и бойцы всех четырех рот попробовали его, и все сладко чмокали губами, хвалили и ахали благодарно.
Гусенок издали почувствовал Максимова, – у него был нюх хорошей собаки, – и издал торжествующий крик. Пулеметчик обрадовался, сказал напарнику:
– А гусь наш может быть очень толковым сторожем, хоть в боевое охранение ставь его… Любого фрица за пару километров учует, даже если тот обратится в ворону. И слух у него есть, и нюх, а главное – сообразительный.
Гусенок, учуяв хозяина, выпрыгивал из фуры и, как правило, важно прохаживался около задних колес, выщипывал из земли зеленую травку, если та была, щелкал клювом и, как солдат перед построением, поправлял на себе оперение. Максимов, как всегда, еще на ходу, приближаясь к фуре, вытаскивал из кармана гостинец – то пару кусков кукурузного хлеба, то половник каши, завернутый в размякшую крафтовую бумагу, то еще чего-нибудь; на этот раз вытащил завернутый в немецкую газету жмых, несколько размолотых до рафинадного размера кусочков…
– Интересно, кого немцы жмыхом кормят? – полюбопытствовал Малофеев. – Уж не лошадей ли?
– Думаю, сами едят. Жмых у них разведчики в ранцах часто находят, в карманах находят… А что! Жмых немецкий – сладкий, чай без сахара пить можно.
Гусенок жмыхом бывал доволен, восторженно хлопал клювом, будто дятел, нашедший под лохмотом сгнившей коры жирную личинку. Каждый раз Максимов поднимал его на руки, будто взвешивал: м-да, гусенок уже не был гусенком, которого порыв ветра мог перевернуть вверх лапами, он здорово вырос и весил килограмма полтора, не меньше.
– Хар-рош гусь! – поддерживал своего шефа второй номер.
Два дня, которые пулеметный расчет провел в близком тылу, на второй линии, гусенок не отходил от Максимова, бегал за ним, как собачонка, был очень довольный, развлекал людей – то клювом, словно барабанщик щелкал, то крякал, будто утка, то взвизгивал голосом ржавым, высоким, изображая из себя чайку или какую-нибудь иную сытую птицу из числа перелетных, скажем, не задерживающихся на одном месте, то вдруг голосом солидного взрослого гуся приветствовал командира роты Пустырева, решившего проверить тыловое хозяйство, делал это так громко, четко, что комроты иногда не выдерживал и брал под козырек… Других командиров гусенок, надо заметить, замечал не очень. Только командиров второй роты – своей!
– Максимыч, у тебя в хозяйстве настоящий старшина подрастает, – сказал Пустырев как-то пулеметчику.
Пулеметчик с таким заявлением был согласен целиком и полностью.
Два дня хватало расчету, чтобы выспаться, привести в порядок одежду, починиться – особенно штаны, состоящие из заплат и дырок, постираться, – прежде всего простирнуть нижнее белье, состоящее из рубах и кальсон (у Максимыча нижнего белья, особенно ценного в окопной жизни, было целых три пары – умудрился на фронте обогатиться, обзавелся и был этим обстоятельством очень доволен), проверить себя на вшивость и целых два раза принять «баньку» – попариться в деревянной бочке из-под соленых огурцов…
В общем, почти всегда двухдневный передых совсем недалеко от передовой удавался на все сто, а может быть, даже больше, чем на сто процентов, – на сто пятьдесят, скажем.
Гусенок, как опытная собака, чувствовал, что Максимов скоро уйдет, и там, куда он уйдет, жизнь нелегкая, может окончиться печальной вестью, грустнел, делался молчаливым, долго стоял на одной лапе у заднего колеса фуры и тихо смотрел на своего покровителя.
Тот иногда не выдерживал:
– Да не смотри ты на меня так похоронно, я еще живой.
В ответ гусенок не издавал ни звука, молчал. Так было всегда.
Война на Голубой линии считалась войной самолетов, в воздухе боев было больше, чем на земле, – так считают некоторые деятели от исторической науки, но случалось, что немцы утюжили и землю… В тот день пара «мессеров» – ведущий и ведомый, – решила пройтись огнем по пулеметным гнездам, оборудованным в ячейках наших окопов.
Немцы были лихие, вели себя нагло, летали на низкой высоте, чуть ли пузом не задевали за земляные брустверы окопов, за квадратными стеклами колпаков были видны их смеющиеся лица.
Смех фрицев выводил наших солдат больше всего, выводил и Максимыча. В тот день он не выдержал, натянул на голову каску и приказал своему напарнику:
– Ты тоже прибарахлись, прикрой бестолковку-то, обуй ее…
Когда «мессер» на ходу взрезал землю – будто тупой лопатой начал калечить ее, взбил вверх целые фонтаны глины, грязи, сухих комков, камней, Максимыч нырнул под пулемет, и тот своим телом прикрыл его… Случились и попадания – несколько пуль угодили в щиток и станину пулемета, но, слава богу, мимо Максимыча,