Но то зимней, так сказать, потаенной порой. А летом она стреляет темными глазами то туда, то сюда и рычит на всех, как овчарка, будущее которой зависит от того, удастся ли ей загнать на рынок непослушную хозяйскую отару. Стоит одной-единственной овечке отбиться от стада — и мама мчится к ней во всю прыть по склону холма; тревожное блеянье послышалось где-то в другом месте — и она тут же разворачивается на сто восемьдесят градусов. И все это не прекращается до самого Йом-Кипура, да, строго говоря, не прекращается даже тогда. Потому что, едва гостиницу покинет последний постоялец, необходимо немедленно — не мешкая ни минуты! — провести полную опись имущества. Что из наших вещей постояльцы ухитрились разбить, сломать, порвать, испортить, испачкать, привести в негодное состояние, лишить товарного вида, наконец, просто-напросто «заиграть» и что, стало быть, нужно поменять, починить, залатать, покрасить или скрепя сердце выбросить, сделав надлежащую пометку в графе «Убытки»? На маленькую аккуратную женщину, которая превыше всего ценит безупречного качества закладку на три экземпляра (три листа белой бумаги и два — копировальной) в идеально исправную пишущую машинку, обрушивается бремя неукоснительной обязанности обойти все гостиничные номера, один за другим, тщательно занося в блокнотик детали и общие масштабы погрома, учиненного в нашей горной цитадели ордами бесчинствующих вандалов, которые только по неразумию и неуместной кротости были признаны моим отцом «точно такими же людьми, как все остальные».
И подобно тому как зимние вьюги в Катскилле превращают каждого из представителей семейства Кипеш в существо куда более приятное, разумное, неиспорченное и даже сентиментальное, чем в летнюю, курортную, пору, одиночество, настигающее меня в холостяцкой комнате в Сиракьюсе, постепенно начинает оказывать самое благотворное воздействие, и я сам чувствую, как мало-помалу проходят былая легковесность и безудержное стремление понравиться всем и каждому. Не то чтобы усердное чтение, сопровождаемое выписками, подчеркиваниями и пометами на полях, заставляет меня преисполниться совершенной кротости. Сочинения столь выдающегося эгоиста, честолюбца и сластолюбца, как лорд Байрон, снабжают меня изумительной формулой его личного гедонизма, вполне пригодной, как мне представляется, и для того, чтобы разрешить мои моральные сомнения. Идя на определенный стратегический риск, я принимаюсь регулярно цитировать Байронову мудрость девицам, дающим мне отпор по той причине, что я будто бы слишком интеллектуален «для таких глупостей». Учись днем, отвечаю я им словами бесноватого лорда, и возносись ночью! Впрочем, слово «возносись» я довольно скоро заменяю на «веселись»: в конце концов, я, в отличие от Байрона, не в Венеции, а в северной части штата Нью-Йорк, в самом обыкновенном студенческом кампусе, и мне не следует чересчур смущать возможных подружек, и без того настороженных моей набирающей силу репутацией «волка-одиночки», обрушивая на них высокопарную риторику революционного романтизма эпохи наполеоновских войн. Читая при подготовке к экзамену по истории Англии труды Маколея, я набредаю на описание некоего Стила, одного из соратников Аддисона,[9]а едва набредя, тут же восклицаю: «Эврика!», потому что передо мной словесный портрет еще одного моего двойника, разрываемого на части истинно высокими устремлениями и желаниями самого низменного свойства, иначе говоря, просто желанием. «Распутник меж ученых мужей и ученый муж меж распутниками». Это просто великолепно! Записываю это выражение себе в дневник — вместе с изречением лорда Байрона, прямо над списком девиц, которых предполагаю обольстить, — причем сама по себе идея обольщения во всех ожидаемых и неожиданных аспектах этого слова почерпнута мною вовсе не из порнографических журналов и не из желтой прессы, а из лихорадочно прочитанного трактата Кьеркегора «Или-или».[10]
Дружу я в колледже лишь с одним парнем — нервным, нескладным и лишенным малейших претензий Луи Елинеком. Он специализируется на философии, и как раз Луи и знакомит меня с Кьеркегором. Подобно мне, Луи снимает комнату в городе, предпочитая держаться подальше от общежития; тамошние правила и порядки, включая и пресловутое студенческое братство, кажутся ему невыносимыми. Он подрабатывает в закусочной, где жарит гамбургеры, лишь бы не принимать помощи от родителей, живущих в Скарсдейле (их Луи глубоко презирает), гамбургерами от него за версту и пахнет. Стоит мне дотронуться до Луи — нечаянно или в знак чисто товарищеской приязни, — как он отшатывается в сторону, словно я могу своим прикосновением испачкать его вонючую одежонку. «Без рук! — тут же восклицает он. — Что, Кипеш, невтерпеж кого-нибудь натянуть?» Но невтерпеж ли мне? Честно говоря, не знаю. Да и в каком смысле натянуть?
Как ни странно, все, что говорит мне Луи, даже в шутку или, наоборот, в порыве раздражения, идет в зачет того торжественно-мрачного действа, которое я называю «процессом познания самого себя». Его очевидная незаинтересованность в том, чтобы понравиться или угодить хоть кому-нибудь: родителям, факультетскому начальству, квартирной хозяйке, продавцам, лавочникам и уж подавно «буржуазным варварам», каковыми он именует наших однокашников, заставляет думать, будто он знаком с подлинными «реалиями жизни» куда лучше меня. Я ведь, знаете ли, из тех рослых парней с волнистыми волосами и волевым подбородком, которые становятся всеобщими любимцами еще в старших классах школы, и сейчас — вопреки всем усилиям — мне никак не удается избавиться от этой победной (и победительской) ауры. Особенно рядом с Луи, то есть по контрасту с ним, я такой аккуратный, такой опрятный, такой, если возникает малейшая необходимость, обаятельный и (сколько бы я ни клялся в противоположном) столь озабоченный своим внешним обликом и репутацией. Почему я не в силах превратиться хотя бы в такого вот Елинека, провонявшего жареным луком и высокомерно взирающего сверху вниз на все человечество? Взять хоть тот свинарник, в который он превратил свою комнату! Объедки, огрызки, пустые бутылки и банки из-под консервов повсюду, самый настоящий бардак! А скомканная бумажная салфетка на измызганном ковре у его кровати — она ведь к ковру прилипла! Стоит мне кончить у себя в комнате (перед тем, естественно, запершись), и я тут же выкидываю красноречиво-недвусмысленную улику в корзинку для бумаг, а вот Елинек… ему, похоже, наплевать на то, что весь мир узнает (и что, узнав, подумает) о его обильных эякуляциях.
Я громом поражен, я не верю собственным ушам, когда всего через несколько недель после знакомства с Елинеком слышу от одного из студентов философского факультета брошенное как бы невзначай (да и впрямь буквально на бегу): «Разумеется, твой новый друг — практикующий гомосексуалист». Мой друг? Этого просто не может быть. Ясное дело, я про так называемых педиков кое-что знаю. Каждое лето к нам в гостиницу приезжает кто-нибудь из этих якобы вундеркиндов, какой-нибудь маленький еврейский паша, и, понятно, все с ним носятся. Может, я ничего так и не узнал бы, но меня просветил Эрби Братаски. И я принялся с изумлением следить за избалованными неженками. С утра их уводили из-под палящего солнца в тенечек, где они и сидели весь день, потягивая через соломинку приторные коктейли и регулярно ухитряясь ими перемазаться, однако галерные рабыни, отзывающиеся на клички Мама, Тетя и Бабушка, не дремали: они слюнявили шелковые платочки и вытирали своим красавчикам лоб и щеки. Это, объяснил мне Братаски, будущие педики. Да и в классе у нас была парочка размазней, руки у которых явно росли из попы; мяч в сетку им было не закинуть даже после дополнительных занятий со школьным учителем физкультуры. Тоже в известном смысле педики. Но практикующий гомосексуалист? Ни с чем таким я в своей девятнадцатилетней жизни еще не сталкивался. Не считая, конечно же, того случая, сразу после бар-мицвы, когда, сев в автобус, в одиночестве отправился на филателистический базар в Олбани и там, на автовокзале, в мужском туалете, со мной заговорил господин средних лет, точнее, не заговорил, а шепнул мне на ухо: «Эй, малыш, а хочешь я у тебя отсосу?» «Большое спасибо, не надо», — ответил я и пулей вылетел из туалета (надеясь, впрочем, что такая стремительность не покажется хорошо одетому господину неучтивой), выскочил из вокзала и бегом помчался в ближайший универмаг, где, как мне думалось, легко затеряться в толпе гетеросексуальных покупателей. В последующие годы, однако же, со мной ни разу не заговаривал ни один гомосексуалист (разве что какой-нибудь затаившийся).