случай в багажнике у них лежал пакет с хлебом, сосисками и огурцами. И по яблоку.
Их впустили. Бесконечно долго ловили и привязывали пса, потом открыли калитку. Они просидели сперва в гостиной, потом на открытой террасе два часа — из самых, как клялся потом Найман, томительных в его жизни. Профессор рассказал краткую биографию Ипполита Богдановича, включив в нее несколько вольностей, идеологических, например, о его верноподданничестве, которое профессор чуть ли не одобрял. Мама сказала, что болен их сосед, известный критик, — сказала, как Найман подумал, к месту, потому что критик был известен прежде всего верноподданничеством. Б.Б. вдруг спросил с нелогичным воодушевлением: «Смертельно?» — «Ах, окстись, просто что-то с суставами». — «С суставами может быть смертельно, — не отступил он. — Есть такая болезнь, кальциевая смерть». — «Типун тебе на язык», — сказала мама и рассмеялась — как неосознанной шутке не по годам развитого мальчика. Им дали по чашке чая с печеньем. Мироша изредка бросал взгляды на Нику, которая безмятежно смотрела в сад. Когда они поднялись, Б.Б. сказал, что доедет с ними до Сестрорецка. Он пытался сесть на переднее, то есть на Наймана, место, тому пришлось его спихнуть коленкой. Он был в фетровой шляпе, с тяжелым портфелем и еще одной сумкой, в которую мама положила свитер и термос.
Высадив его — разумеется, свернув для этого с шоссе и довезя до дома, дорогу к которому он им, путаясь, показал, — они остановились на окраине Сестрорецка и перекусили. Никого не винили, ничего даже не обсуждали, поели и поехали дальше. Шоссе ремонтировалось, обгон был запрещен до самого Лисьего Носа. Вскоре они уперлись в «Победу», которая шла со скоростью тридцать километров в час. Вот кто у них вызвал негодование, презрение, ненависть, вот кто их, оказывается, по-настоящему унизил, испортил их такую приятную поездку, весь их день! Ты смотри, а! Тащится, паралитик, пенсионер, полковник в отставке, как сопля из носу! Ты посмотри, это же антиезда, это же он нарочно, издевается над нами! А знаешь, Толя, когда участок кончится, я выеду на обгон, и как поравняемся, ты ему скажи, кто он! Я ему, Мироша, скажу, ты только поравняйся! Потому что считалось тогда, что Найман жутко остроумный, язык как бритва, срежет любого, вот например… — и дальше какая-нибудь история вроде тех, которые Довлатов про этого самого Наймана рассказал по прошествии лет в «Соло на ундервуде». И за Лисьим Носом выезжают они на обгон, Найман с азартом спускает свое стекло — и видит в метре от себя удивительно, по его словам, спокойное, благородное, умное лицо мужчины лет пятидесяти, который бросает на него серьезный вежливый взгляд и снова переводит глаза на дорогу. Найман, на секунду споткнувшись, говорит ему с мгновенно выдохшейся, а главное, ни из чего не следующей страстью: «Д-дур-рак!» быстро поднимает стекло, успевает схватить еще один его точно такой же взгляд, и они проезжают мимо. Едут молча, не смотря друг на друга. Потом Мироша говорит: «Если ты, Толя, не против, я расскажу знакомым, как ты его остроумно срезал, ладно?» Так что я слышал эту историю от обоих.
Через много лет мне пришло в голову, что не подходили они им: ни Мироха Павлов, ни Толя. Конъюнктурно он был, конечно, хороший жених: русский, физик, пловец кролем, мать — декан и у властей на хорошем счету. Но в исторической перспективе, в великой исторической перспективе, где есть принцесса Береника и Лион Фейхтвангер, там нет даже Вестмюллера, дважды олимпийского чемпиона, больше известного как Тарзан, там из физиков есть только Эйнштейн, а уже Планка надо высвечивать сильным прожектором, там нет ни этих кратковременных, хорошо если на одно столетие, властей, ни, тем более, тех, кто у них на каком-то счету, а главное, там русские — племя, которое не упоминается в Библии даже среди гергесеев и исмаилитов, которому всего-то лет девятьсот-тысяча от роду. Хватит, отдано идее ассимиляции больше, чем следовало, много больше, чтобы не сказать — все: по молодости, но ошибке, теперь дети — полукровки, да к тому же по матери, то есть вообще не евреи, надо исправлять, если только это исправимо… Что же касается Наймана, то он, если дурака не валять, выглядел для профессора обыкновенным шаромыжником, хоть при галстуке, хоть без: пишешь стихи — так не сочти за труд, будь, куда ни шло, Евтушенко или Ахмадулина. Притом еще и опасный — с этой забубенно безмозглой позицией непринадлежности к торжествующему режиму. Так что приваживать, пуская в дом кого ни попадя, — это спускать планку до дворовых соревнований с уровня всесоюзных, на которые допущены хозяин дома, критик, заболевший суставами, писатель Герман и физик Понтекорво с семьями.
Словом, Павлов Мироша был забракован как не наш, потому что гой, пусть и стоящий, а Найман — как не наш, потому что и никчемный, и не советский, пусть и еврей.
Одна идея сидела в мозгу хозяина дома, один образ стоял перед глазами: он, полный уже годами, но сильный еще, точь-в-точь проданный в Египет патриарх, дождавшийся детей до третьего рода, спускается по лестнице со второго этажа дачи на первый, а внизу толпятся внуки и правнуки, лица подняты ему навстречу, и на каждом сияние радости. Время, однако, советское, соответственно и формы выражения восторга: что-то вроде кликов «спасибо товарищу дедушке за наше счастливое детство!» — и он с трибуны мавзолея помахивает рукой наподобие того, главного родоначальника. Пусть не в фуражке, а в ермолке, зато и род, им произведенный и оставляемый, дотянет, переправившись через коммунизм, или как там еще будет зваться этот вавилон, до прихода мессии. И тогда скажет ему Адонаи-Господь: «Молодец, ты хороший еврей. Хотя ты женился на русской и женился на партии большевиков, хотя одна твоя жена — Агарь, а другая — Далила, можешь взойти на лоно Авраамово. Благодарю».
* * *
Дальше — семнадцатилетие Б.Б., еще, так сказать, по старому стилю, в январе. День рождения, на котором не присутствуют ни папа, ни мама и нет ни одного ровесника, а только приятели сестры Ники вроде вашего покорного слуги да Мироши Павлова, сестрой уже почти уволенного по причине другого избранника, тут же сидящего, да Наймана, да Ильи Авербаха, да Рейна Евгения с молодыми женами, да Бродского Иосифа, о котором особый разговор, ибо он за этим столом и вообще в этой квартире — на особом месте. Домработница и бывшая няня Б.Б. Феня вносит и выносит блюда то веджвудского, то кузнецовского фарфора, сияют люстры, горит камин, в хрустале пенится