абсента. — Скорее поиски надежности и поддержки.
— Ах, да... Но из предисловия к «Отрицаниям» я понял, что вы католик.
— Je I’etais a cette epoque[9]. Возможно, и сейчас им являюсь. Да, я католик-сатанист.
Это признание он сделал как бы мельком. Я заметил, что больше всего он оценил тот факт, что я читал «Отрицания». Его тусклые глаза впервые заблестели. Я почувствовал себя как экзаменующийся, которого сейчас, viva voce[10], спросят то, что он хуже всего знает. Я поспешно осведомился, скоро ли выйдут его стихи.
— На следующей неделе, — ответил он.
— И они будут опубликованы без названия?
— Нет, я наконец придумал название. Но я вам его не скажу. — Словно я был настолько нахален, чтобы спрашивать. — Я не уверен, что оно вполне меня удовлетворяет. Но это лучшее, что я мог придумать. Оно как-то намекает на характер стихов... Странная поросль, естественная и дикая, но в то же время изысканная, — прибавил он, — богатая нюансами и полная ядов.
Я спросил, какого он мнения о Бодлере. Он издал хриплый звук, изображавший у него смех, и сказал:
— Бодлер был bourgeois malgre lui[11]. — По его мнению, у Франции был только один поэт — Вийон, «и две трети Вийона — чистая журналистика». Верлен был «epicier malgre lui»[12]. — В целом он, к моему удивлению, ставил французскую литературу ниже английской. Да, у Вилье де Лиль-Адана есть «пассажи». Однако я, — заключил он, — Франции ничем не обязан. — Он мне кивнул. — Вот увидите, — предсказал он.
Но когда книга вышла, я этого не увидел. Мне показалось, что автор «Фунгоидов»[13] — бессознательно, разумеется, — был кое-чем обязан молодым парижским декадентам, или молодым английским декадентам, которые были кое-чем обязаны французам. Я и теперь так думаю. Небольшая эта книжка — купленная в Оксфорде — лежит сейчас передо мною, когда я это пишу. Бледно-серая обложка и серебряные буквы со временем поблекли. То же можно сказать и о содержании. С меланхолическим любопытством я перечитывал стихи. Они не Бог весть чего стоят. Но когда они только вышли, у меня было смутное подозрение, что, возможно, стихи хороши. Думаю, дело не в том, что стихи бедняги Сомса стали слабее, а ослабела моя способность верить...
МОЛОДОЙ ЖЕНЩИНЕ
ТЫ, КОТОРОЙ НЕ БЫЛО
Напевы бледные струятся,
мелодий древних эхо,
исторгнутые флейтою старинной
с бряцанием кимвалов вместе,
украшенных густою пылью,
тут же формы странные, двуполые,
лежат окровавленные в пыли,
и в них несчетные зияют раны.
И древний слышу я ответ —
Тебя и не было и нет!
Мне показалось, что между первым стихом и последним есть какое-то противоречие. Нахмурив брови, я попытался понять его. В своей неудаче я не стал винить отсутствие смысла в стихотворении. Быть может, это, напротив, свидетельство глубокого смысла? Что ж до техники, «украшенные пылью» показались мне удачной находкой, а «тут же» вместо «и» было приятной неожиданностью. Я спросил себя, кто была эта «молодая женщина» и какой смысл она-то увидела в этих стихах. Однако даже теперь, если отказаться от попыток найти смысл в этом стихотворении и прочитать его только ради звучания, в его ритме все же есть какое-то изящество. Сомс был художником — если он, бедняга, вообще был кем-то!
Когда я в первый раз читал «Фунгоиды», мне, как ни странно, показалось, что сатанинская сторона Сомса наиболее удачна. Сатанизм словно бы оказывал веселое, даже целительное влияние на его жизнь.
НОКТЮРН
По площади безлюдной в час ночной
Мы с Чертом, об руку рука, кружили.
Ни звука вкруг, лишь стук копыт глухой,
Да хохот наш, мы весело шутили
И черное вино распили.
«Учитель, вам ведь не догнать меня!» —
Задорно крикнул я, и он ответил:
«Какая разница! Пусть и отстану я,
Чего бояться мне, мои надежны сети
При этом мутном лунном свете!»
Тогда в глаза ему я посмотрел
И рассмеялся громко: что меня морочить!
Я вижу, он от страха обомлел,
Он стар, как мир, а все резвиться хочет.
Да, стар, и очень!
В первой строфе меня подкупил какой-то порыв — нотка радостного и бесшабашного товарищеского чувства. Вторая, пожалуй, была несколько истеричной. Но третья мне определенно понравилась — она была столь дерзко кощунственна, даже по отношению к принципам особой секты, к которой причислял себя Сомс. Вот вам и «надежность и поддержка»! Сомс, с ликованием обзывающий Дьявола «старым» и «громко» хохочущий, — фигура весьма ободряющая! Так думалось мне — тогда. Теперь же, в свете всего происшедшего, ни одно из его стихотворений не действует на меня так угнетающе, как «Ноктюрн».
Я поинтересовался, что пишут столичные критики. Они как будто делились на две категории: на тех, кто мало что мог сказать, и на тех, кто ничего не говорил. Вторых было больше, а слова первых были достаточно прохладны: «У него везде звучит нотка современности... Эти легкие ритмы». «Престон телеграф» — было единственной приманкой, предложенной публике издателем Сомса. Я понадеялся, что, когда в следующий раз увижу его, то смогу поздравить с успехом книги: я подозреваю, что он не был так уж уверен в своем духовном величии, как это казалось. Но при следующей нашей встрече я сумел лишь довольно неловко сказать: я, мол, надеюсь, что продажа «Фунгоидов» «идет блестяще». Он посмотрел на меня сквозь стакан с абсентом и спросил, купил ли я экземпляр. Издатель сказал ему, что всего продано три. Я рассмеялся, словно то была шутка.
— Надеюсь, вы не думаете, что меня это огорчает? — сказал он, хмыкнув. Я решительно подтвердил. Он прибавил, что он-то отнюдь не коммерсант. Я кротко заметил, что также не принадлежу к их числу, и пробормотал, что художнику, давшему миру истинно новые, великие творения, всегда приходилось долго ждать признания. Он сказал, что не дал бы за признание и одного су. Я согласился, что награда поэту сам акт творчества.
Если бы я считал себя полным ничтожеством, его угрюмый вид, вероятно, меня бы отпугнул. Но — разве Джон Лейн и Обри Бердслей не предложили мне написать очерк для замечательного, задуманного ими журнала «Желтая