вижу человека с мешком: в новостях, в съемках с мест аварий, на фотографиях деревень в голодающих странах, на фото с мест преступлений, где ребенка или нескольких детей убивали или мучили, били или забывали. Он всегда маячил на фоне, ждал, когда все уйдут, чтобы начать собирать разбитые призраки детей. Я никогда не спрашивал, видят ли его другие, потому что знал: они не могут его видеть. Только раз во время экстренного репортажа о человеке, который до смерти затряс своего четырехмесячного сына, я увидел, как он машет в камеру и произносит одними губами: «Кэти передает привет».
Моя мать. Мой отец. Моя дочь. Моя жена. Я мог бы спасти любого из них, если бы не…
Но неужели я готов разрушить остаток своей жизни вечными «если бы я» и «если бы я не»?
Когда становится особенно тяжко, когда я ненавижу себя за то, что был импульсивным ребенком, — или думаю, что он всегда знал, что меня ждет, и просто манипулировал мною, потому что ему была невыносима мысль о том, что в его мешке будет страдать от одиночества очередной разбитый призрак, — когда я мечтаю о том, как найду его снова, как ухвачу за горло и буду сжимать… Тогда я вспоминаю его слова. Все мы движемся к чему-то настолько… невероятному, прекрасному, чудесному, что, когда оно наконец произойдет, все смогут оглянуться на дикость, голод, болезни, страдания, одиночество, страх и бедность и сказать: оно того стоило. Чтобы прийти к этому, получить эту чудесную штуку… Все страдания и боль всех живых существ с начала времен того стоили.
Я помню. И думаю о том, доживу ли я до тех дней. Я знаю, что нет, что я умру и обо мне позабудут, но в ночи, когда меня тошнит от ненависти, я вспоминаю эти слова, вспоминаю улыбку Кэти и прощаю себя ненадолго. Хотя бы до утра. И я могу надеяться.
Иногда это помогает. Несильно, но все же.
И я засыпаю под эхо тысяч голосов детей, зовущих из глубины дерюжного мешка.