— Георгий, это не смешно! — Ануш пыталась сделать сердитое лицо.
— Какой там смешно! Хочу быть Вазгеном, а не выходит! Не получается! Каждое утро бегу к зеркалу с надеждой. Ну? А? — Лицо Гоши погасло. — Нет. Опять не Вазген.
— Зачем надо было покупать маме турецкий шарфик? С ума сошел?
— Откуда я знал, что он турецкий? И, главное дело, что ж, каждый раз коньяк «Арарат» покупать твоей маме?
— Блины стынут, уважаемые! — Широким жестом Паша загонял всех в столовую.
— А нет ли вместо блинов мацуна? Поел — раз! — и у тебя фамилия заканчивается на «ян».
— Садись, болтун! Ребята, извините нас.
Блины манили — кружева карамельной позолоты, пшеничные, гречишные и маисовые — три столба, три неровные горячие стопки, три тома вкуснейших страниц, пестрых по краю. Стол цвел, благоухал и позванивал роскошью.
— Что ж ты, Георгий, такого маху дал?
— Какого еще маху! Можно, я с этого краю сяду? — Гоша равнодушно пересел поближе к блинам. — Чтобы не потревожить.
— Да, Гоша. Сыграл ты Пукирева![1]
— Илья! Мы ведь едим, кажется!
— Вина?
— Не возражаю.
Чинность первых минут застолья сошла на нет.
— Мама вбила себе в голову, что я с Георгием встречаюсь исключительно из упрямства, а на самом деле мне нужен Гамлет Симонян. Можете себе представить? Гамлет! Утром говоришь: «Гамлет, покушай омлет!»
— Ну вот, — промямлил Гоша. — Она уже воображает себя с ним по утрам!
Блины таяли, беседа распалась на реплики. Говорили о даче, о затопленной станции «Мир», о Лининой поездке в Германию, так что не сразу заметили, что бывший преподаватель сосредоточенно уставился на свои сплетенные пальцы и вовсе не интересуется общим разговором. Когда же наконец заметили и спросили, не собирается ли он к морю, Стемнин ответил невпопад:
— Надо вот что сделать. Ты, Георгий, не сердись, но с тобой объясниться толком невозможно.
Присутствующие переглянулись. Хронов обиженно загудел:
— Почему это? Я что, глуп? Между прочим, я много слов знаю. Например, «густопсовый» или «запридух».
Заулыбались.
— Вот о чем я и говорю! У тебя наружность и манеры такие… отвлекающие. А объясниться с Нюшкиными родителями тебе кровь из носу — надо! Переломить отношение, дать почувствовать, что им не стоит тебя опасаться.
— Как будто это и так не видно, — буркнул Георгий.
— Не видно. Им — не видно. Они уже настроены. А пока ты будешь маячить со своими вздохами и бровками, ничего не изменится.
— Что ты предлагаешь? — спросила Лина.
— Нужно написать им письмо. Понимаете? В чем плюсы письма? Во-первых, в письме всегда можно сказать то, что хочешь. Именно то, что нужно. Обычно ведь как? Начали о чем-то говорить, тут вдруг какая-то реплика не по теме, ну и весь разговор потянуло в сторону.
— Точно, — согласился Георгий. — Вот я помню, репетировали мы «Горе от ума», разбирали мотивацию Софьи, почему она так холодна с Чацким…
— О чем и речь, Гоша, — перебил его Стемнин. — Еще минута, и я сам забуду, что хотел сказать, а буду думать про Софью. Или про Петра.
— Так вот, Софья…
— Георгий, тебе неинтересно, что ли? — Ануш махнула на Хронова рукой. — Илюша, что там во-вторых?
— Во-вторых, в письме… — Стемнин помычал, подбирая слова. — Когда я читаю, меня не отвлекает образ пишущего. Так ведь? Я часто думаю: если бы романы или стихи мы не сами читали, а слышали прямо от автора… Например, Достоевский нам читал бы лично. Сидел бы тут со своей бородой, с глазами больными… Или Мандельштам. Не уверен, что мы тогда смогли бы их оценить в полной мере.
— Не согласен, — сказал Павел. — По-моему, наоборот. Это же круче всего — услышать автора. Вспомни Высоцкого. Кто бы мог так прочитать или спеть?
— А я согласна, — парировала супруга. — Послушай, как поэты стихи читают. Или поэтессы. Неловко слушать. Думаешь: да успокойтесь, женщина! Ну сирень, ну канделябры. Что ж вы так убиваетесь!
— Слишком много отвлекающих обстоятельств, — продолжал Стемнин. — Голос не нравится. Запах. Заикается человек. Или прическа у него не та, или галстук. Он говорит что-то важное, а ты думаешь: живет один, бедолага, никто за ним не приглядывает, вот и болтаются на шее дурацкие пальмы.
— Оригинальное предложение, — вежливо сказал Хронов. — Я подумаю.
— Можно, я тоже подумаю? Прямо сейчас.
Со стола была убрана посуда, бутылки, остатки закусок, вазочки с икрой и вареньем, скатерть в бледных пятнах скомкана и спрятана, а на ее место постелена свежая.
Девушки курили на кухне, Павел и Георгий от нечего делать наносили друг другу смертельные удары в голову и в корпус посредством игровой приставки, а Стемнин потихоньку вышел на балкон и притворил за собой дверь. За тридцать с лишним лет во дворе этого дома так и не выросло ничего, кроме деревянного гриба над пустой песочницей да с десяток высоких тополей с вечноосенними листьями. Ни травы, ни цветочных клумб, ни кустарника — только убитая пыль и аксельбанты асфальтовых дорожек.
Стемнин с удовольствием окунулся в вечерний московский шум, не разбирая в нем ни единой подробности. Все внимание вцепилось в тонкие синие черточки, которые он выводил в блокноте:
«Уважаемые Вартан Мартиросович и Адель Самвеловна!
Я не решился бы написать вам, не будь мое положение так серьезно…»
Стемнин зачеркнул слова про положение и вместо этого написал:
«…если бы не надеялся объяснить мое отношение к Ануш и к вам, ее семье. Думаю, для вас не секрет, что я люблю вашу дочь и уже много лет…»
— Гош! — крикнул Стемнин с балкона в комнату. — Сколько вы с Ануш встречаетесь?
— А что? — спросила Нюша. — Ой, что это ты там делаешь?
Компания потянулась на балкон, но Стемнин бесцеремонно всех вытолкал:
— Все, все. Спасибо. Идите отсюда.
— Напиши, что его тошнит от кофе по-турецки! — успел крикнуть Паша.
Стемнин вздохнул, и ручка опять полетела по странице:
«…не вижу своей жизни без нее. Наверное, это даже смешно — быть привязанным к кому-то так, что любая мысль выводит на него. Гляжу на бутафорский камин — и представляю Ануш зимой в нашем будущем доме. Вижу телефон — и в голове ее номер, ее голос. Мне хочется знать ее с самого рождения, предотвратить все обиды и неприятности, которые могли выпасть на ее долю еще до нашего знакомства. Мне дорого все, что связано с Ануш, и поэтому вы и ваше отношение не могут быть мне безразличны. Я понимаю ваш страх и естественное недоверие ко всякому, кто может ее у вас отнять…»