Капитан Михалис зарычал от злобы и своей лапищей отпихнул старого моряка, но тот теперь, если б даже захотел, уже не смог бы остановиться. Наверно, лучше было не встревать в разговор с этим нелюдимом, да, коль уж развернул паруса, обратной дороги нет.
– А еще говорят, ханум ревнует Нури-бея к коню. Позавчера ночью он захотел ее обнять, но не тут-то было. «Сперва, – молвит, – сделай, что попрошу». – «Все, что пожелаешь, моя повелительница! Все здесь твое!» – «Тогда выведи во двор своего коня, зажги фонари, чтоб я могла видеть как днем, и зарежь у меня на глазах!» Бей ничего не ответил, только вздохнул да заперся у себя в покоях. Всю ночь будто метался из угла в угол и стонал, как раненый зверь. Так вот, мне Али-ага сказал, а он врать не станет, что Нури-бей нынче позвал тебя к себе в дом. Стало быть, тебе не помешает знать, что вышло у Нури-бея с его ханум.
Капитан Стефанис, отдуваясь, довольно потирал красные, мозолистые руки: добился-таки своего, все ему выложил.
– Вот, капитан Михалис, о чем мне Блаженные рассказали. Хочешь верь, хочешь нет.
Капитан Михалис смерил старика презрительным взглядом.
– Вас, корабельных крыс, хлебом не корми – дай посплетничать про чужих жен!
– А вам, жукам сухопутным, на все наплевать, кроме конского дерьма! – в тон ему ответил Стефанис, но вдруг, словно испугавшись своей дерзости, быстро заковылял прочь и скрылся за углом.
Капитан Михалис надвинул платок на лоб так, что бахрома упала ему на глаза. Устал он от этих людишек, никого не хотел видеть. Тяжело печатая шаг, он направился в турецкий квартал.
Солнце уже садилось за горы. Протрубили трубачи, низами крепко-накрепко заперли с четырех сторон крепостные ворота. До восхода никто уже не войдет и не выйдет. Таков закон укрепленной крепости.
Сгущались сумерки. В такой час ни одна женщина на улицу не выглянет. Одно за другим загорались окошки, в домах накрывали к ужину. Степенные хозяева торопились восвояси, и только бродяги-пьянчужки рыскали по темнеющим улицам – где бы пропустить стаканчик.
Блаженные – так прозвали трех сестер-близняшек – жадно прильнули к щелкам в двери своего дома. Самое большое их удовольствие – подглядывать за прохожими и потом судачить о них. Эти старые девы были похожи на кроликов: волосы, брови и ресницы белесые, а глаза круглые, красные. При дневном свете они плохо видели и потому с нетерпением дожидались вечера, чтоб занять свой пост у двери. От их злых языков и сверлящих, недобрых глаз не могла ускользнуть даже муха. Их дом стоял на углу оживленной улицы, как раз где заканчивался турецкий квартал и начинались жилища христиан. Сестры всех видели, все подмечали и каждому давали прозвище, от которого человек уже не мог избавиться до конца жизни. Это они прозвали капитана Михалиса Вепрем. И брату его, учителю, тоже они дали прозвище – Сиезасыр. Идет молва, что однажды отец будто бы привез из деревни большую головку сыра, а сын-грамотей полюбопытствовал: «Отче, что сие за сыр?» Уж как о том проведали Блаженные – неизвестно, да только с той поры так и прилипло к брату: Сиезасыр да Сиезасыр.
Целый день сестры в своем полутемном доме жарили, парили, стирали, шили, убирали. Никакая работа им не в тягость. Господь лишил их семьи, детей, так они все заботы перенесли на брата. Кир Аристотелис, аптекарь, – золото, а не человек. Трудится, бедный, с утра до поздней ночи в своей аптеке, даже ноги стали опухать, потому как за весь день не присядет ни разу. Кроткий, молчаливый, с лицом, позеленевшим от натуги, таскал ежедневно кир Аристотелис сестрам плетеные корзины, полные всякой снеди. Он ведь тоже так и остался бобылем. Когда был молод, то и дело сватали ему красивых да богатых невест: любая почла бы за честь пойти за кира Аристотелиса. Его аптека находилась на главной площади Мегалокастро. Полки ее ломились от всевозможных пузырьков, флакончиков, ароматического масла. Под вечер здесь всегда собирался цвет местных жителей. Рассуждали о мировых проблемах, спорили до туману в голове. А грустный, рано постаревший кир Аристотелис только слушал, устало щуря голубые глазки, и время от времени кивал лысой головой, будто с каждым соглашался. Но думал о своем: да, неудачно прошла жизнь, уж как хотел жениться, а не привелось. И не то чтобы он был уж так охоч до женского полу – Боже упаси! – а просто мечтал весь век о сыне, о наследнике, кому мог бы передать аптеку… Но обычай суров: сперва надо сестер пристроить, а потом самому жениться. Проходили годы, седела голова, выпадали зубы, спина горбилась, а некогда круглые розовые щеки кира Аристотелиса сморщились и обвисли… Теперь уж поздно. Старость не радость… Пора и о царствии небесном подумать… От тоски Аристотелис пристрастился к мастике – не к той, которую пьют, а к той, которую жуют. Теперь весь день, смешивая мази и растирая порошки, он неустанно жевал, а вечерами слушал беседы о свободе воли, бессмертии души и о том, существует ли жизнь на звездах, покачивал лысой головой и про себя твердил: «Жениться-то и сейчас можно, но сына все одно уж не будет… да, не будет…» При этих мыслях почти замирал в руке аптекаря пестик для растирания трав.
Сегодня Блаженные раньше обычного заняли свой пост. На улице был жуткий холод, во все щели так сквозило, что у сестер волосы на голове шевелились, стыли руки, деревенели ножки-палочки. Но Блаженные стойко выдерживали стужу и, прильнув к щелкам, не спускали своих кроличьих глазок с зеленых дугообразных ворот Нури-бея.
– Глядите в оба! – сказала средняя, Аглая. – Там явно что-то затевается. Помните, что вчера арапка говорила?
– Бей вернулся нынче из деревни прямо сам не свой, – добавила Фалия. – Я видела, как он ногой саданул в дверь, и сразу оттуда послышались страшные вопли. Наверняка на слугах зло срывал.
– Кого же он все-таки выберет – жену или коня? Да уж, незавидная судьба! – хихикнула Фросини.
«Три грации» стрекотали как заведенные, но разом смолкли, отпрянули от двери и переглянулись, заслышав чьи-то шаги.
– Капитан Михалис! – выдохнули они хором и опять приникли к щелям.
Чернобородый великан шел, печатая шаг, почти вплотную к стенам домов. Дышал он тяжело. Бахрома платка падала на брови. Рука, заложенная за широкий пояс, сжимала черную рукоятку кинжала.
Проходя мимо двери, за которой притаились Блаженные, капитан Михалис помедлил, будто ощутил на себе их взгляды, и глаза его метнули молнии в сумерках. Каракатица о трех головах вздрогнула и затаила дыхание. Но великан тут же двинулся дальше и остановился у зеленых ворот. Осмотрелся – кругом ни души, – резко толкнул калитку и вошел во двор Нури-бея.
– Господи помилуй! – воскликнула, перекрестившись, Аглая. – Видали его? Будто пират какой!
– И чего это Вепрь забыл у Нури-бея? Что-то тут нечисто! Держу пари, он задумал купить у него коня.
– А может, Эмине?
Аглая, Фалия и Фросини ядовито засмеялись.
Переступив порог, капитан Михалис застыл на месте. За калиткой его поджидал старый костлявый арап, прислуживавший еще отцу Нури-бея. Он молча, съежившись, будто пес, сидел у калитки целые дни напролет и смертельно боялся уснуть: во сне он всегда видел, как хозяин его колотит. Начинал плакать, вскакивал с циновки и опять тащился к калитке, где, весь дрожа, свертывался калачиком и ждал рассвета.