было ясно — ее не осадишь никакими ударами, а этот гад попросту изгилялся над ним.
— Придется поучить…
Он словно брал Сыча в свидетели или испрашивал «добро» на расправу. Медленно, будто нехотя поднялся все с той же несходящей ухмылочкой, пугающе-шало щурясь исподлобья и облизывая толстые губы. Саньку забила дрожь, и в какое-то мгновение, уже ничего не сознавая, кроме каменной ненависти, повинуясь инстинкту, он схватил кувалду, Цыпа расплылся в глазах, выхрипнул:
— Брось! А то хлопну — сразу не помрешь, помучишься!
— Стой, — тихо выдавил Санька. И почувствовал что-то, похожее на то, что испытал однажды в детстве, в ледоход, когда с визгом прыгнул с лопнувшей крыги. — Убью, не отвечу. Несовершеннолетний я! Одного уже кончил…
Цыпа шел на него впригиб, ощерясь, растопырив короткие свои лапы.
— Убью, фашист!
Как в тумане видел Санька Цыпу, толстое чудище — нос клювиком между щек — с оттопыренным задком и вскинутыми подкрылками, с поворотом головы, как бы взывавшей к Сычу: «Сомну же скубентика, скажи ему, Сыч… Скажи по-хорошему… А то не ручаюсь, нарублю макароны по-флотски, а, Сыч? Скажи ему пару…»; и самого Сыча, что вдруг неуловимо шевельнул длинной, как оглобля рукой, отчего Цыпа странно подпрыгнул и исчез — лишь за кормой с всплеском раздался истошный, дерущий душу вопль: «Тону-ну! Конец! Конец давай, Сы-ыч!»
Но тот задумчиво глядел не то в карты, не то куда-то вдаль за кромку борта… Оглушенный истошным криком, глянув за борт на отчаянно барахтавшегося Цыпу с вытаращенными от ужаса глазами и сообразив наконец, что тот и впрямь потонет, Санька кинул ему круг. И потом, вытащив его через силу на палубу — мокрого, с головой, похожей на грязный, облепленный волосами купол, еще спросил: «Ты чего, плавать не горазд?» Но Цыпа только плевался, вытряхивал из уха воду, прыгая на одной ноге и нещадно матерясь. Вдруг подхватился и сиганул на камбуз — сушиться.
К вечеру Цыпа как ни в чем не бывало напомнил Сычу, что пора бы в «Парус», благо Саныч в городе, у своей. Они ушли, не сказав ни слова. Санька с тревогой смотрел им вслед. Сыч шагал впереди, за ним — руки в карманы и поддерживая штаны — Цыпа.
ТАКАЯ СЛУЖБА
Санька сидел на бухте, глядя на утонувший в сумерках порт. Было ему неспокойно. За дневной колготой и встряской совсем забыл свои мечты о кораблях и странствиях и теперь, со щемящим сердцем вглядываясь сквозь сумерки в дальние суда с развешанными по матчам гирляндами елочно-ярких огней, вдруг ощутил себя бесприютным сиротой, щенком посреди чужой дороги.
Вдруг потянуло в порт — встретить Ленку, ведь сегодня выходной — кино, ждет, ждет же его. И вахта была не его, не назначали пока, но каким-то шестым чувством угадывал, что если уйдет, бросит баржу — не будет ему прощения. А вдруг…
Вот это самое «вдруг», которого он в душе, честно говоря, не ждал, как раз и нагрянуло, когда на дворе уже вовсе стемнело и вода за бортом стала густой и черной.
Неожиданно, как привидение из тьмы, вынырнул буксир, тот же, что и вчера, отводивший баржу на нефтебазу за горючим, и оттуда с мостика прокричали:
— Эй, на барже, принимай продольный…
Днем, на камбузе, слышал краем уха про «концы», который берут с буксира, но куда какой цеплять, понятия не имел. В свете вспыхнувшего прожектора он схватил канат и потащил в корму и сразу понял, что делает не то: сверху несся густой мат, буксир стало относить, еще минута — и он его потеряет.
— Принимай ширинг! — заорал капитан с буксира.
Санька заметался по палубе, но и на буксире, видно, смекнули, что он новичок, больше никого на барже нет, и, наверное, это было не в новинку — капитан в мегафон уже спокойно, жестко показывал ему, где какой конец закреплять. Он теперь тоже был освещен, и Санька мчался от кормы к носу, точно наскипидаренный, закидывал концы на кнехты, мешкал, трясся, тут же догадываясь что к чему, пока, наконец, не ощутил всем своим существом прочное крепление, дрогнувшую вслед за буксиром баржу.
Внезапно задул ветер с юга, слепо засек в лицо осенней моросью. Он не чувствовал холода, меж лопаток стекала горячая струйка. Ночь, таившая еще неясные испытания, только начиналась, что она несла ему вместе с дождем и мраком? Вцепившись в штурвал, он приспосабливался к тихому ходу буксира, начисто забыв обо всем на свете, ничего не видя, кроме уходившей в темь освещенной кормы. Краем сознания, как в давнем сне, всплыло лицо матери, совавшей в баул узелок с сухарями, завернутый в газету обмылок: «Береги, зря не расходуй».
Наверное, ей хотелось сказать другое — «себя береги», прижать его к груди, всплакнуть на дорожку, но мать была женщиной твердой, знала, что будет ему несладко, и не хотела расхолаживать. Она всегда была головой в доме, баловству не потакала, но за строгостью в ней жило доброе, разумное сердце, детям не становилась поперек пути. Сама безграмотная, хотела, чтобы они выучились, чтобы им жилось хорошо, пусть идут дорожкой, которую сами проторят.
А с мылом была потеха. Еще в сорок пятом прислал отец с фронта посылочку, а в ней матери платок и отрез на платье, и еще в круглых белых коробочках, в каких бывал зубной порошок, по два черных кругляша — невиданное мыло. Уж как ему мать порадовалась, ведь стирала кирпичом да золой, а тут набухала в корыто тряпья и давай тереть, а мыло не мылится, одна чернота, и все без толку. Уж на другой день сосед-сельповец, которому она пожаловалась, прочел надпись на коробочке, рассмеялся.
— Это ж, — говорит, — Настя, не мыло, а шоколад ребятишкам. Питательный продукт. Летчики ихние жрали.
Он-то посмеялся, а мать со стоном уткнулась в ладони. Впервые он видел ее плачущей и сам заревел, а за ним братья и сестренки. Сосед стал успокаивать, мол, чего не бывает, а мыла я тебе отпущу, как жене фронтовика.
— Не об ем плачу, — отмахнулась мать и утерла мокрой рукой лицо.
Не об мыле она плакала, а что дети ее кровные не видали сроду сладкого, и они теперь бы могли попробовать, да она все сгубила зазря.
— Эй, на барже!..
Он сумел подать швартовые концы довольно ловко, а вот со шлангами получилась беда. Одному мотаться с ними тяжко, а он еще не знал, как заправлять баки. Четыре их на барже, по две на каждую сторону, и надо было залить с каждой стороны, а он вставил в одну правую, и баржа стала крениться на бок. Палуба