«Я счастлив. Счастлив!» – думал Джулиус, накрывая ладонями горстку монеток, таких круглых, маленьких и звонких – его собственных.
«Всегда ли будет так? Будет ли в жизни что-то другое? Состарюсь ли я когда-нибудь?»
Он закрывал глаза – так полнее дышалось, лучше чувствовались запахи и твердые края монеток.
«Что приятнее на ощупь? – думал он. – Твердые звонкие монеты или теплая шерстка моей кошки? Кто нравится мне больше всех? Чего я хочу больше всего на свете? Зачем я вообще родился?»
В его фантазии грубо вторгался дедов голос:
– Чего замечтался, лодырь этакий? Кто не работает, тот не ест. А тот, кто не ест, не вырастет большим и сильным. Ты же хочешь стать настоящим мужчиной?
Джулиус вновь вставал за прилавок, высматривал, взвешивал, заворачивал…
Так прошло много дней, похожих друг на друга, а потом наступило утро, которое, впервые в жизни Джулиуса, началось по-другому. В семь утра дед с отцом вернулись домой, а не поехали сразу на ярмарку. На узкой улочке раздался стук копыт, к дому подкатила порожняя повозка. Уже одевшаяся мать бросила застегивать крючок на нижней юбке и высунулась в окно. Джулиус встал рядом с ней.
– Что такое? – изумилась мать. – Вы почему здесь… – Она осеклась, потому что Поль Леви безучастно пожал плечами, а Жан Блансар, раскрыв рот, по-детски удивленно смотрел на нее большими голубыми глазами.
– Нас не пустили, – развел он руками. – Кругом солдаты, одни солдаты. В Ле-Але охрана, никого внутрь не пускают – солдаты со штыками стоят. В Нёйи, Курбевуа и Булони[4] – да во всех деревнях – все от пруссаков бегут, дома побросали. Солдаты ничего не говорят. Знаем только, что заставы под охраной, а скоро все ворота в Париже закроют. Никого не впустят и не выпустят. Кругом солдаты, повсюду. Никто не знает, что творится и чем все закончится. – Он разразился проклятиями в адрес правительства, солдат и жителей Парижа в целом. – Что ж они нас в покое никак не оставят?! – вопрошал он. – На что мы им сдались? Нам-то какое дело до этих чертовых войн? Как жить-то теперь? Что же будет с нами? С Джулиусом что будет?
Мать все так же стояла у окна, нахмуренная, озадаченная. Она смотрела то на мужа, то на отца, нервно сплетая и расплетая пальцы.
– Не понимаю, – сказала она. – Зачем суетиться и бежать куда-то? Мне пекарша вчера сказала, что пруссаков прогонят. Не понимаю.
Отец слез с повозки и, не обращая внимания на многословную ругань старика, подошел к окну и положил руку на плечо матери.
– Не бойся, – сказал он. – Не будем бояться, что толку. Жена пекаря солгала. Париж со всех сторон закрывают – пруссаки идут на Версаль.
Он говорил спокойно, с расстановкой, не повышая голоса, но Джулиусу было ясно: эти слова он не забудет никогда, они останутся с ним навеки, застынут в его сознании огромными ледяными буквами. «Пруссаки идут на Версаль». И даже когда голос отца затих и они с матерью просто стояли и растерянно смотрели друг на друга, Джулиусу казалось, что он видит, как, растянувшись длинной шеренгой, к Пюто подходят враги в остроконечных шлемах и серых мундирах; звуки тяжелых шагов впечатываются в камни мостовой, сталь штыков сверкает на солнце. А народ уже собирался кучками на перекрестках и крылечках домов, люди бегали туда-сюда, зовя друг друга, в воздухе звенел детский плач.
Где-то далеко слева, за фортом Мон-Валерьен[5], за Медонским лесом, идет враг, гулкой поступью сотрясая землю; откуда-то из-за холмов доносится приглушенный грохот канонады, похожий на раскаты грома в летний день. Вскоре начнется осада Парижа.
С каждым днем деревни пустели, люди целыми семьями уезжали в Париж. По мосту тянулась нескончаемая вереница повозок, не смолкал грохот колес по булыжной мостовой.
– Вчера пекарь отправил жену и сыновей в Бельвиль[6] к своей кузине, – сказала мать. – Говорит, в предместьях оставаться опасно.
– Сегодня угольщик заколотил свой дом, – добавил отец. – Нашел кого-то, кто приютит его семью в Отёй[7]. За крепостными стенами спокойнее будет.
– Прачка из дома на углу завтра уезжает, – сообщил Джулиус. – Сын ее сказал утром. К родне на Монмартр едут. А собаку тут оставят с голоду подыхать. Кто ее кормить будет? Можно я, дедушка?
В это мгновение душу каждого терзали одни и те же вопросы: «А как же мы? Когда нам ехать? И куда?»
Жан Блансар смотрел, как односельчане толпой спускаются к Сене, идут по мосту, неся на плечах узлы со скарбом, ведя за руку детей.
– Бегите, бегите, болваны трусливые! – кричал он. – Прячьтесь в своем Париже. Я родился в Пюто, и отец мой родился в Пюто, и всем вшивым пруссакам, вместе взятым, не прогнать меня из родного дома.
И так он долго стоял и смотрел им вслед: руки скрещены на груди, картуз сдвинут на затылок, во рту сигарета.
Неожиданно из форта Мон-Валерьен раздавался пушечный залп, точно где-то рокотал гром. Дед вынимал сигарету изо рта и ухмылялся, тыча пальцем в сторону холмов.
– Слышишь? – спрашивал он. – Там, в крепости, им покажут. Уж они этих варваров прогонят, к дьяволу. Мы им покажем, да? Пусть приходят хоть все сразу, пруссаки вонючие.
Вот уж нет, никто не заставит его уехать. Он останется в Пюто, пока земля под ногами не начнет взрываться. Его слепое упрямство передалось дочери. Она не станет бросать свой дом и нажитое добро, она из Блансаров, она не боится!
– У меня есть ружье, – говорил дед. – Дядьки моего, что при Аустерлице сражался. За ружье возьмусь, если пруссаки сюда заявятся. Мой дом они не получат, ни кирпичика, ни камешка им от него не достанется.
Джулиус помогал деду чистить ружье, натирал ствол промасленной ветошью, а сам думал: «А вдруг пруссаки наши деньги заберут? Надо бы в мешки спрятать да закопать».
Ежедневные поездки в Ле-Аль и ярмарка в Нёйи остались в прошлом. Блансары жили тем, что продавали овощи с огорода немногим оставшимся жителям Пюто и окрестных деревень. Был только октябрь, а еды уже не хватало; пренебрегая опасностью наткнуться на прусских солдат, Жан Блансар каждое утро колесил на повозке по деревням и торговался с крестьянами, живущими в хибарках на жалких клочках земли, за переросшие кочаны капусты, семенной картофель, палых лошадей или старых овец.
Джулиус ставил силки на птиц, удил рыбу.
Все шло к тому, что скоро придется искать мясо не на продажу, а чтобы прокормиться самим.
В любой день пруссакам могло взбрести в голову начать штурм Парижа, и тогда по пути на мост Нёйи они маршем пройдут через Пюто, сжигая и круша все на своем пути.