Но и в Твери Федор Михайлович не обрел желанного покоя, в котором так нуждался. Город грязен, безобразен, безнадежно провинциален.
«Теперь я заперт в Твери, – пишет Достоевский Врангелю, – и это хуже Семипалатинска… Сумрачно, холодно, каменные дома, никакого движения, никаких интересов, – даже библиотеки нет порядочной. Настоящая тюрьма».
Он снимает маленькую меблированную квартиру в том самом доме, в котором когда-то останавливался Пушкин. Старший брат проводит у него несколько дней, и Достоевский оживает. А после отъезда Михаила тоска и нетерпение овладевают им еще сильнее.
«Вот ты уехал, а я ведь знаю, что мы все еще не так познакомились друг с другом, как надо, как-то не высказались, не показались во всем».
Он снова одинок. Томится вдали от столиц, попусту теряя драгоценное время. Губернатор города граф Баранов приглашает его к себе. Жена Баранова – кузина графа Соллогуба. Достоевский когда-то встречал ее в салонах Петербурга. Этот отголосок прошлого разжигает его нетерпение. Ему не сидится на месте. Ему необходим Петербург. Не в силах он жить вдали от Петербурга. В многочисленных письмах к Врангелю он только об этом и говорит. К кому обратиться: к князю Долгорукову, к графу Тотлебену, к графу Баранову, к Тимашеву, чтобы получить у царя дозволения поселиться в Петербурге?
В октябре граф Баранов советует Достоевскому обратиться с прошением к самому императору. Губернатор берется передать письмо монарху через графа Адлерберга. Достоевский колеблется, но в конце концов посылает два прошения: одно Тотлебену, другое – Александру II.
Тотлебену он пишет 4 октября:
«И вот я уже полтора месяца здесь и не знаю, чем и когда кончатся все затруднения. Между тем мне нет никакой возможности не жить в Петербурге. Я болен падучею болезнею; мне нужно лечиться серьезно, радикально… Я женат; у меня есть пасынок; я должен содержать жену и воспитать ее сына… Спасите меня еще раз!.. Может быть, если бы Вы сказали обо мне князю Долгорукому, то побудили бы его поскорее кончить дело. На Вас вся надежда моя».
И 19 октября граф Баранов посылает письмо Достоевского императору:
«Ваше императорское величество! В Вашей воле вся судьба моя, здоровье, жизнь! Благоволите дозволить мне переехать в С. -Петербург для пользования советами столичных врачей. Воскресите меня и даруйте мне возможность с поправлением здоровья быть полезным моему семейству и, может быть, хоть чем-нибудь моему Отечеству!
Государь всемилостивейший! Простите мне еще и другую просьбу и благоволите оказать чрезвычайную милость, повелев принять моего пасынка, двенадцатилетнего Павла Исаева, на казенный счет в одну из с. – петербургских гимназий… Вы осчастливите его бедную мать, которая ежедневно учит своего сына молиться о счастии Вашего императорского величества и всего августейшего дома Вашего. Вы, государь, как солнце, которое светит на праведных и неправедных. Вы уже осчастливили миллионы народа Вашего; осчастливьте же еще бедного сироту, мать его и несчастного больного, с которого до сих пор еще не снято отвержение и который готов отдать сейчас же всю жизнь свою за царя, облагодетельствовавшего народ свой!
С чувствами благоговения и горячей, беспредельной преданности осмеливаюсь именовать себя вернейший и благодарнейшим из подданных Вашего императорского величества.
Федор Достоевский».
Европейцу подобное письмо показалось бы раболепным, но для Достоевского оно было естественным выражением его доверия царю. Он перед царем как дитя перед родителем. Он кается перед ним, как блудный сын кается перед отцом. Когда в мае 1849 года революционера Бакунина арестовали и посадили в Петропавловскую крепость, император Николай I тотчас послал к нему графа Орлова. В письме к царю Бакунин пишет:
«Но граф Орлов сказал мне, от имени В. имп. В., слово, которое потрясло меня до глубины души и переворотило все сердце мое: „Пишите, сказал он мне, пишите к Государю как бы вы говорили со своим духовным Отцом“».
И Бакунин, этот профессиональный нигилист, ниспровергатель всех традиций, апостол всеобщего разрушения склоняется перед волей государя и исповедуется ему:
«Да, Государь, буду исповедоваться Вам как духовному отцу, от которого человек ожидает не здесь, но для другого мира прощенья; – и прошу Бога, чтобы он мне внушил слова простыя, искренния, сердечные, без ухищрения и лести, достойные одним словом найти доступ к сердцу В. Им. Величества».
Таким образом, между царем и его подданными нет места стыду.
На прошении Достоевского Долгоруков собственноручно начертал следующую фразу: «Высочайше повелено относительно Исаева снестись с кем следует. Что касается до самого Достоевского, то просьба его уже решена».
Только 25 ноября 1859 года губернатор Твери был официально уведомлен о решении императора – с каким опозданием!
Куда мучительнее топтаться у входа в рай, чем быть низвергнутым в ад!
«Поговорим о старом, – пишет Достоевский Врангелю, – когда было так хорошо, об Сибири, которая мне теперь мила стала, когда я покинул ее»…
Поддержка жены могла бы помочь Федору Михайловичу пережить отсрочку или, скорее, эту близость счастья. Но Мария Дмитриевна хворает, и болезнь окончательно портит ее характер и без того сварливый, капризный, ревнивый, мнительный. Она никогда не любила Достоевского. Она приняла его предложение в припадке романтической экзальтации. И не прощает ему того, что так в нем обманулась. Он беден. Он безобразен. Он болен. Он смешон. Сама его доброта ей невыносима. Невыносимо и то, что «приличные люди» спешили выразить ему свои симпатии, зазывали его к себе, расточали ему всяческие знаки внимания.
Между супругами происходили душераздирающие сцены, когда они не скупились на злые слова, осыпали друг друга оскорбительными признаниями, несправедливыми мелочными упреками.
Призналась ли она ему, как это утверждает Любовь Достоевская, что изменила ему после свадьбы с учителем Вергуновым? Анекдот правдоподобен, но не подтвержден ни одним документальным свидетельством. Достоевский чрезвычайно скрытен, когда дело касается его интимной жизни. Но не на это ли он намекает в письме к Врангелю от 22 сентября: «Если спросите обо мне, то что Вам сказать: взял на себя заботы семейные и тяну их».
«…мы были с ней положительно несчастны вместе», – признается он позже, в 1865 году, в письме, к которому мы еще вернемся.
Желанного облегчения не приносит ему и работа: его постоянно отвлекают бесконечные визиты.
Припадки эпилепсии учащаются. Геморрой также причиняет ему жестокие страдания. Тем не менее с неслыханным мужеством он правит корректуру «Села Степанчикова» и завершает сбор заметок к «Запискам из Мертвого дома». Он предполагает также вернуться к ранним произведениям, внести в них правку и заново их издать.
«Они увидят наконец, что такое „Двойник“!.. (и наконец, если я теперь не поправляю „Двойника“, то когда же я его поправлю? Зачем мне терять превосходную идею, величайший тип, по своей социальной важности, который я первый открыл и которого я был провозвестником?)».