Аркадию Рулькову, мастеру Завода духовых музыкальных инструментов
Осень была дождливая, и поэтому было много грибов. На базаре грибы продавали кучками и корзинами. Но, странное дело, хотя грибов было много, они не дешевели.
На заводе говорили, что много грибов – это к войне. Еще женщины говорили, что мужики стали много пить – это тоже к войне; вспоминали: так было перед самой войной. Участились смертные случаи.
* * *
Утром, перед началом смены, к Аркадию Рулькову подошел Борис Репутин.
– Ты слышал, Аркадий, Уткин умер?
– Ну?
– Вот те «ну»! Пришел с работы, лег и умер. Хозяйка говорит: соскочил с кровати, умираю, говорит, конец, а сам плачет… А потом стал прыгать скачками по комнате… Видно, хотел выпрыгнуть, а не удалось…
– Да, – мрачно сказал Рульков, – вот и этот умер. Строил, строил дачу, водку не пил, а все равно умер. «Лучше бы я, – говорил, – водку пил, если бы знал, что так рано умру».
У слесаря Уткина был рак крови. О болезни он знал и знал, что скоро умрет.
За месяц до смерти он вышел на работу.
– Надоело, – говорил он, – уже год на бюллетене, а что толку – все равно скоро сдохну. Я на этом свете не жилец.
Он сильно похудел, штаны висели на ягодицах, особенно похудели и удлинились руки, на которых выступили пигментные пятна, как у стариков.
– Посмотри, какая рука? – с мучительным удовольствием говорил он, показывая руку то одному рабочему, то другому, что с какой-то закономерностью постоянно вились вокруг него. – Это еще что! – смеялся он с нехорошим блеском в глазах. – Я в последний месяц пять дырочек на ремне проколол.
Была еще закономерность: разговаривали с ним тихо, стараясь не смотреть ему в глаза; начальство обходило его стороной, здоровалось издали. А он рассуждал с мрачной злостью, которой раньше не было:
– Я ждал, ждал, что в жизни что-нибудь изменится, что-нибудь произойдет, чтобы лучше было… Вот и дождался! Херня – ничего не происходит, кроме смерти. А от смерти не уйти, все подохнут. Вон Степан, думал ли он, что под автобус попадет, а попал…
И с тем же мучительным удовольствием он считал, загибая пальцы, сколько в этом году умерло на заводе:
– Федька Егоров из сборочного – раз: тоже говорил, я тебя, Уткин, переживу, я на твоей могиле, Уткин, еще прощальную речь скажу… Степан – два: давай, говорит, Уткин, по рублику. Хорошо, я отказался, а то до сих пор бы чувствовал себя виноватым… Директор – три, хоть ты и директор, а тоже – человек, смерть не разбирает партийный ты или беспартийный: умер – похоронили, зарыли и забыли, а там поминай как знаешь… Потом этот пацан из револьверного: черт его дернул пить на футбольном поле, гол забил, а сам в ящик сыграл – четыре (тут Уткин зло смеялся), а пятый буду я!..
Работать, как прежде он работал, он не хотел или не мог, и то и дело спорил или ругался из-за того, что расценки из года в год срезают, заработать не дают: он знал, что его будут слушать, он заимел на это право – скоро умрет.
И вот он умер. У него было много, по нашим временам (для города), детей: две девочки и один мальчик.
Перед смертью о детях он говорил:
– Ничего, проживут, я жил, и они проживут, с голоду не подохнут.
При этом смеялся:
– У нас так: и жить не дадут, и с голоду не подохнешь.
Он любил собирать грибы. И в этом году насолил, насушил их много на зиму.
«Сам-то я уж есть не буду, а все ребятишкам останется, все память обо мне будет».
* * *
Когда Репутин отошел, первой мыслью Рулькова было:
«Вот умер Уткин, и все мы когда-нибудь умрем, никуда от смерти не уйти, никуда от смерти не денешься: один раньше, другой позже, такова жизнь, значит – так и надо».
Он включил фрезерный станок и, привычно крутя ручку, двинул стол навстречу фрезе, фреза стала мягко есть сталь, а он макал кисточку в банку с эмульсией, время от времени смазывая быстро нагревающуюся фрезу.
По утрам он иногда любил работать, особенно тогда, когда высыпался. Он любил запах горячего металла, запах паров эмульсии. Этот запах напоминал ему какой-то далекий и давно забытый запах деревенского детства: дорога, телега, колеса в присохшей грязи, пахнет дегтем… А вокруг поля, на тысячи километров одни поля. Вон на скошенном поле сидит галка, услышала скрип телеги, пробежала немного по полю и взлетела… И снова одни поля, от взгляда на которые начинает рябить в глазах и сладко хочется спать…
До войны, когда он уезжал в ФЗУ, мать завернула в полотенце десяток сваренных вкрутую яиц, хлеб, сто рублей денег, а соли и забыла положить, вот поэтому, наверно, жизнь его оказалась трудной. И теперь, стоя у станка, он вспоминал всю свою жизнь до пятидесяти лет и ему стало грустно и горько. Что интересного он видел в жизни? Для чего живет? Для куска хлеба? Для работы – ради этого куска? Да, только для работы, а после работы что?.. А после работы: отдых, телевизор, домашние заботы, и все. А ведь раньше ему казалось, что он как-то правильно живет, что так и надо жить, и что так все живут. И вот вдруг понял, что не так он жил, что надо было не так жить, и что в этом, конечно, виноват и он, как виновато и время… И то, что испокон веков было и будет: кусок хлеба.
А теперь что? Теперь ничего не остается: только бы дотянуть до пенсии, дотянуть девчонок, а там можно и умирать. А тянуть еще порядочно: старшей – четырнадцать, а младшей – десять.