— Что? — сказал Эндерби. — Кто? — Время само понесет тебя в мощной машине. А допустим, машина больше никого не посадит, напротив, вернется в гараж. Все по-прежнему, или как можно ближе. Он не удивится, ничему не удивится. — Вы имеете в виду, — сказал Эндерби, — Йода Крузи. Вы имеете в виду, что он в конце концов не умер.
Изи Уокер кивал и кивал.
— Лежал, браток, засусоленный в каком-то задничном сливово-яблочном соке. Потом вся ребятня подвалила в соплях и слезах. Свечки кругом запалили, а он в наилучшем свистке. Три его кореша без конца по двойному скотчу, два за его гудеж, один за дядю. Тут он моргает и спрашивает: «Где я?» Утром в болталке узнал по дороге сюда.
Эндерби кивал и кивал. Сука. Богопротивная сука. Очень умно. Легко проделано, подкуп врачей, или даже без подкупа. Чистосердечное заблуждение. Клиническая смерть и реальная смерть. А теперь проповеди о чуде, благодарные стада фанатов. Наш Таммуз, Адонис, Христос, если на то пошло.
— И, — молвил Эндерби, — был там, наверно, один прячущийся псевдоплакальщик, приходил посмотреть, воспользовавшись единственным шансом, на дело рук своих, притаился в капелле в тени, а когда тело восстало от смерти, вскричал. Вскричал, что были времена, когда человек, которому вышибали мозги, умирал, и с концом, а теперь они восстают, и это еще более странно, чем само убийство.
Изи Уокер встряхнул головой, сбитый с толку.
— Ничего не секу, браток. Вилами по булыжнику, да еще с вустерским соусом. Газеты надо поглядеть, когда выйдут, не вышли еще со всем этим на пенни.
Не сбитый с толку Эндерби встряхнул головой.
— Больше никаких газет. В задницу внешний мир, — энергично объявил он. — Не так, так иначе. Я все об этом услышу, надо лишь обождать. Никакого воскресшего Роуклиффа, ни в коем случае. Письмо очередного психа в Скотленд-Ярде просто выкинут в корзинку.
— Я вот эти поганые книжки прям щас загребу, — сказал Изи Уокер. Он вдруг теперь с потрясением осознал, что его сленг растворяет и губит чистое золото. Эндерби интуитивно догадывался, что Изи Уокер намерен отбросить лоскутную самодельную мешанину и, как стреноженная овца или эмигрант, живущий на присылаемые с родины деньги, говорить на подлинном языке, гораздо более близком среднему классу, чем язык Эндерби. — Сплошная грязь и дешевка, — сказал он, и только в последнем слове (дишофка) прозвучал колониальный акцент. На мгновение Изи Уокер показался ослабшим, будто в тяжелом похмелье. Эндерби кивнул. И любезно сказал:
— Завтра или послезавтра приходите за остальным барахлом. То есть кроме того, что мне нужно. Я возьму гетеросексуальные фотографии. С женщинами я покончил.
— Кончил с ними. — Точнее и ярче. Потом Изи Уокер спросил: — А вон там что за груз с крючков съехал, браток? — И кивнул на специально отставленные в сторону ящики из-под боеприпасов.
— Это все, — сказал Эндерби, — антологии.
Когда Изи Уокер ушел, Эндерби распорол матрас Роуклиффа кривым тусклым кинжалом. Там оказались пачки грязных банкнот высокой и низкой деноминации, около, по прикидке, пятнадцати тысяч дирхемов. Завтра он купит новый матрас; а сегодня поспит на собачьей подстилке из ковриков и подушек. Потом задумчиво пошел обследовать ванную и уборную Роуклиффа, довольно хорошо оборудованные; для посетителей только будка с дырками, регулярно, впрочем, чистившаяся, и ватерклозет рядом с обеденной оранжереей. Потом пошел в бар. Все три парня выжидающе смотрели на него, составив композицию, как у раннего Пикассо: три любителя кофе с кружками в руках. Антонио прихлебывал, широко открыв глаза; Тетуани грел о тулово кружки смуглые руки; Мануэль уже допил и тихонько покачивал кружку, сунув мизинец в ручку.
— Нет, — твердо сказал Эндерби. — Я сплю один. Yo duermo solo. — Они кивнули с разной степенью энергичности; просто хотели узнать.
— Открываем проклятое заведение? — спросил Мануэль.
— Mañana[152].
— Quiere café?[153] — спросил Антонио.
Эндерби не противился желанию вернуться к хронической, самостоятельно вызванной диспепсии. Он убедился, что может быть вполне здоровым, если пожелает.
— Заварите, — медленно молвил он, — очень крепкого чаю. Muy fuerte. Не в пакетиках, а полные ложечки настоящего. Comprendido?[154] Со сгущепным молоком. Leche condensada. — А потом он поест… Чего? Чего-нибудь плотного, мачехиного — похлебки из солонины с беконом, чтобы плавали цветки жира, шкварчащую груду жаренной на масле картошки, маринованный лук. Кивнул с вольной любезностью и направился к первому за адски долгое время праздному времяпрепровожденью в уборной.
2
— А я говорю, — сказал самый старший мужчина с рваными венами и капиллярами на коже, как на увеличенном под микроскопом снимке моторного масла, — никакого заговора быть не может. Предпочитают, чтоб психи стреляли. Политическое убийство, по крайней мере в нашей стране, довольно серьезное предприятие.
— Вообще возможно, — сказал высохший старец с отвисшим коллоидным зобом, выпученными глазами, хриплым голосом, — это был акт частной инициативы. Больше энтузиазма, чем мастерства. Никогда не следовало отменять всеобщую воинскую повинность.
— Ну и я то же самое говорю, правда?
— Само собой разумеется, если угодно. Трудно сказать.
— Он тоже, — сказал резко лающий маленький экс-майор, самый младший, лет семидесяти пяти, — вполне может воскреснуть. Ни в чем не уступит. Вечный премьер.
— Или просто лжец. — Это был дрожащий мужчина с беззубым перекошенным ртом. — Позавидовал мешку блох. Стрелял в него. Не убил. Теперь старается сделать из себя политического героя. Что вы думаете, Роуклифф?
— Собственно, у меня нет мнения по данному вопросу, — сказал Эндерби. Он сидел в каминном кресле перед столиком, на котором лежала бумага и шариковая ручка, не добавив ни строчки к уже написанным строчкам:
Словно батоны, подаренные Церерой, которой смешно, Тирсиса зовут Джек, и Круссо, ворочая на плоту весло, Ищет остров разума Джонаджека…
Слабое солнце так называемой танжерской зимы поднималось по дюйму. Бутылки за стойкой бара ловили скудный свет, как бы заново запасаясь давно уже запасенным. Мануэль отмеривал виски старикам, зашедшим погреться, подивиться дешевизне. Мануэль весел, честен, ему кассу можно доверить. Честность — роскошь в Танжере, ей надо только радоваться. Яркие, пришпиленные к стенам календари обещают после умеренной, но ветреной зимы возвращение немыслимой жары, золотой плоти, виляющих до замирания сердца молодых бедер в бикини над золотистыми пляжами. На тарелках реклама: «Бирр», «Риволи», «Ройял Анжу», «Карльер», британское пиво под названием «Золотое руно». Тетуани недавно заново надраил морозилку для кока-колы. На кувшинах с водой стоит имя Мари Бизар, на пепельницах — Пикон. Антонио пел, готовя на кухне tapas[155].