Мари понадобилось два года, чтобы немного оправиться. Хотя оправиться от такого невозможно. Ты снова встаешь на ноги, но следы падения не проходят. Ты хромаешь. Например, она не могла говорить об этом без слез. И одно это уже было большим прогрессом. Мы вспоминали Мадлен. Бедная она, бедная. По прошествии времени Мари снова начала писать хокку. Грустные, трогательные, душераздирающие.
А потом жизнь вернулась и стала еще насыщенней. Стихи обрели легкость. Это испытание заставило нас по новому почувствовать жизнь. Мы ею лакомились. У других само существование вызывает отвращение или анорексию[44]. Несчастные. Нами владело одно желание: наслаждаться нашими тремя детьми, нашей взаимной любовью, немногочисленными друзьями. Мы снова начали улыбаться, потом смеяться, потом любить друг друга с пылом первых дней. Дни, которые мы проводили вместе, были проникнуты нежностью и изобретательностью. Мы оставляли повсюду записочки. Всякие: Люблю тебя; Целую; Гм, я тебя хочу или Быстрей бы вечер. И по-прежнему хокку. В свои она вкладывала глубину и духовность, а я к своим относился несерьезно. Ее это злило.
Наслажденье слизывать мед
С кожи твоей,
О моя тартинка.
Но в конце концов она невольно улыбалась.
Ее слезы печали, как капли кислоты, жгли мое сердце, а ее улыбки – как успокоительный бальзам. И я старался делать себе тартинки на протяжении всего дня. Потому что ее улыбки стали еще прекраснее, чем раньше. В них проступала незажившая рана и победа, свидетельством которой они были.
Маржори осталась ей верна. Ее блондинка-подружка, которую я звал рыжей курочкой[45]. Потому что перечитал все книжки из библиотеки Сюзи. Ее это ужасно злило, но на что ей было жаловаться? Ведь мог бы и оранжевой коровой звать. Она так и не унялась до сорока пяти лет. Порхает-порхает, влюбляется, потом хандрит. Мари не обращала внимания. Я настоял, чтобы они по-прежнему устраивали совместные выходы в свет. Брал на себя вечернюю дойку, и раз в месяц Мари проводила с ней полдня в городе. Когда я видел, как они отправляются, то готов был поспорить, что вернется она с кучей критических замечаний. Не по поводу Маржори, а по поводу города. Наутро проверял:
– Хорошо было?
– Ну да, неплохо… Тишина такая… Посмотрел бы ты на людей в автобусе, никто друг на друга даже не глядит. Грустно до смерти.
Победа.
А потом у Маржори случилось НМК – нарушение мозгового кровообращения. Серьезное, но излечимое. Шесть месяцев ежедневных восстановительных занятий. Достаточно долго, чтобы ее логопед успел в нее влюбиться. Мари звала его деревенским петухом. Я так и не понял почему. Вдовец, двое детей. Ему было плевать на обвисшие ягодицы, слишком маленькие груди и качество эпиляции лобка. Наверно, он полюбил ее за ранимость. А Маржори, в сущности, вполне устраивало, что она войдет в уже готовую семью. Никаких чужаков вынашивать не придется. В любом случае, уже поздновато. Они с Мари продолжали видеться. Их отношения стали глубже. Маржори полностью поменяла жизнь. Мари всегда говорила, что эта история с кровообращением вправила ей мозги. Они ходили гулять в горы над фермой, в бассейн, в библиотеку. И Мари чувствовала себя лучше. Теперь она едва выносила посещение центра города с его толпами народа. Молодежь, которая громко разговаривала и забывала уступать места старикам – их никто этому не научил. Бомжи, которые просили милостыню с бутылкой алкоголя, стоящей рядом на тротуаре, – все это вгоняло ее в тоску. И люди, все более замкнутые, – что один, что другой. Копы, которые патрулировали город с дубинкой и стволом в кобуре – она тут же думала обо мне – и любое действие воспринимали как потенциальное преступление. Она просто заболевала от чтения раздела хроники в газетах, настолько ей казалось невозможным, что мир мог докатиться до такого. В конечном счете, я был похож на нее. С моей аллергией на человеческую жестокость, глупость, злобу и то насилие, которое из них проистекало. Она – потому что всегда была от них защищена здесь, высоко на горе, я – потому что был рожден среди них. С чего меня понесло в жандармерию? Чтобы поступать как Зорро, который хотел оградить хороших людей от других, плохих. Чтобы защитить женщин от их скотов-мужей, а детей – от кухонных ножей. Я насмотрелся на несчастных малышей вроде меня самого, с глазами, в которых плещется ужас, когда мы приезжали по вызову соседа, услышавшего крики. Я ничего не мог для них сделать. К черту тебя, Зорро, вместе с плащом и шпагой! Ты никогда не сможешь помешать скотам. Жандармерия? И чтобы зарабатывать на жизнь тоже, конечно же. Но я мог бы стать спасателем, или продавцом машин, или мусорщиком. Убирать помойки, почему бы нет! Это я, который маленьким чувствовал себя никому не нужным отбросом. Никому, кроме Мадлен. Но я никогда не добрался бы до Мари, если б стал мусорщиком. Или спасателем. Ну, если б продавцом сельхозтехники – может быть. Я был тайно убежден, что она подходила мне, как туфелька Золушке, и что все течение моей жизни вело меня ко встрече с ней. В результате это ведь из-за моих родителей я получил Мари. Без их перебранок не было б той ножевой раны. Без ножевой раны не было б Мадлен. Без Мадлен – никакой жандармерии. Без жандармерии – никакого Жан-Рафаэля. Нет Жан-Рафаэля – нет Мари. А без Мари – никакой туфельки у меня на ноге.
Мари, туфелька моя. Если я скажу это Антуану, он опять заявит, что у меня язык без костей. Мари, туфелька моя.
Она, которая передвигалась на каблуках, как корова на ходулях.
Мари, моя принцесса. Моя собственная Золушка. Если бы я не встретил Мари, возможно, я на всю жизнь остался бы один. Так и тянул бы лямку унылым копом. Заполнял бы альбомы рисунками, которые никто никогда не увидел бы. Вышел бы на пенсию, дав дорогу молодым. И умер бы на своем диване от сердечного приступа, где меня бы и нашли мумифицированным три года спустя, ведь новый почтальон, мальчишка, взятый на временную подработку и достаточно добросовестный, чтобы быть принятым в штат, доложил бы, что больше не может втискивать корреспонденцию в мой почтовый ящик, так как тот переполнен.
Молния редко попадает дважды в одно и то же дерево. Я из тех везунчиков, которые оказываются в нужном месте в нужное время.
Кроме Маржори и Антуана, мы обзавелись еще несколькими друзьями в округе. Немногими, но хорошими. Как вино. Лучше изредка откупорить добрую бутылочку, чем что ни вечер хлебать всякую бурду. Две пары, с которыми мы дружили, были отличного розлива, к тому же с годами становились только лучше. Мы говорили обо всем – о политике, социальных проблемах, образовании. Хоть мы и жили уединенно в нашей заброшенной долине, мы были открыты миру.
Этой открытости способствовали и мои велосипеды. Я потратил целый год, чтобы разметить весь район. Мари сделала буклеты со схемами маршрутов. Штук двадцать горных велосипедов, и дело пошло. Обустройство пристроек для овец и собак стоило нам некоторой части бюджета, а на оставшееся мы купили дом у поворота внизу. У тех самых старичков, которые ничего не видели и не слышали во времена Жан-Рафаэля. Им нужно было оплачивать дом престарелых, вот дети и продали. У Мари сердце разрывалось видеть, как они отбывают, – они были такие милые, но уже недостаточно самостоятельные. Месье не мог больше передвигаться, а его жена слепла. В тот день Мари заставила меня пообещать, что ее никогда не поместят в приют для стариков.