Между тем слава Скопина-Шуйского в народе росла. Если бывали у него и поражения, слухи о них умалчивали, зато возвеличивались все ратные подвиги молодого военачальника. И это было понятно. Москва устала жить в осаде. Устала терпеть голод и усталого, неуверенного в себе, неприятного, бездеятельного, преждевременно постаревшего князя Василия, воссевшего на трон. А в то же время где-то там, на полях сражения, красавец Скопин-Шуйский радел и бился за русских людей. Может, порою и отступал, ну так что ж, воинская удача переменчива. Зато и наступал, да как!
Чем дальше шло время, тем более казалось людям, что от одного Скопина-Шуйского зависит избавление от смуты и разных воров. Никто не думал, что сила полководца зиждилась более на искусных иноземных ратниках, свято придерживавшихся дисциплины – в отличие от пылких, смелых, отважных, но слишком уж своевольных русских воинов. Впрочем, Делагарди чтил самозабвенную храбрость и считал князя Михайлу вполне достойным тех почестей, которые ему оказывались. Однако порою русский соратник приводил француза в истинное замешательство перепадами своего настроения и приверженностью к пустым суевериям.
…Это случилось, когда осадили Димитров. Едва покончили с поляками под Троицей, едва опустел Тушинский лагерь (там оставался только Роман Рожинский с небольшим войском, лжецаревич бежал в Калугу), пошли под Димитров – выкурить оттуда польского военачальника Сапегу, у которого нашла приют самозваная, как теперь говорили царица. Ходили слухи, что Марина с легкостью награждает особо удачливых защитников Самозванца своими прелестями. Среди ее любовников называли и предводителя казаков Заруцкого, и самого Романа Рожинского, а теперь легкого, удалого и удачливого Сапегу.
Узнав о том, Скопин-Шуйский так разъярился, что немедля отдал приказ приступить к штурму. Натиск русских и шведских войск был столь силен, что сначала успех казался уже достигнутым – видно было, что осажденные теряют боевой дух. Как вдруг на крепостной стене появилась женщина. Сначала, впрочем, ее приняли за юношу, потому что на ней была одежда польского гусара. Однако, скинув шапку и тряхнув головой, так что закрученная на затылке коса развилась и упала на спину, женщина стала подбочась и закричала, мешая польские и русские слова:
– Смотрите и стыдитесь, рыцари! Я женщина, но не теряю мужества и не собираюсь спасаться бегством! Да и кого вы испугались? Предателя и изменника! Разве может Бог встать на сторону предателя?
«Она безумная, юродивая», – переговаривались русские, слышавшие ее крики. Однако Делагарди, бывший при осаде рядом со Скопиным-Шуйским, поразился его изменившемуся облику. Право, у храброго полководца был такой вид, словно он невзначай встретил привидение!
Тут же толмач подсказал Делагарди, что он видит перед собой не кого-нибудь, а Марину Мнишек. Француз вытаращил глаза. Он много слышал о сей удивительной даме, о которой люди говорили со странной смесью ненависти и восхищения, но ни в коем случае не равнодушно, и в первую минуту испытал откровенное разочарование: было бы на что смотреть, было бы к чьим ногам метать Московское царство! Не иначе и первый Димитрий, и второй были одурманены этой невидной, маленькой женщиной. Уж не колдунья ли она, которая наводит чары на мужчин?!
– А про какого предателя она говорит? – спросил Делагарди.
Толмач перевел вопрос, но Скопин-Шуйский только дико поглядел на своего сотоварища и ничего не ответил.
Впрочем, ответ был тут же дан со стены.
– Князь Михайла! – прокричала Марина громким голосом. – Мечник царя Димитрия, слышишь меня? Помнишь ли ты преданного тобою государя? Именем его я призываю тебя к ответу! Не думай, что тебе удастся уйти от мести! Ты предатель, и смерть твоя будет достойна предателя, потому что тебя обрекут на гибель те, кому ты доверишь свою жизнь! Сгинешь вместе со своим Шуйским, таким же предателем и клятвопреступником, как ты!
Толмач, опрометчиво переведший первый выкрик Марины, теперь запнулся и принялся жевать губами, как если бы желал лучше откусить себе язык, чем вымолвить хоть слово. Только после настойчивого требования Делагарди он кое-как изложил смысл речи Марины, но и его было достаточно, чтобы тот почувствовал себя оскорбленным за своего храброго друга.
– Стреляйте в окаянную бабу! – крикнул в то же мгновение кто-то из соратников Скопина-Шуйского, и вокруг загремели выстрелы: люди словно проснулись от зачарованного сна.
Однако пули миновали Марину, как если бы она была заговоренная. Неторопливо подобрав косу, маленькая женщина закрутила узел на затылке и спокойно сошла со стены, сопровождаемая невысоким, но чрезвычайно удалым с виду шляхтичем, про которого Делагарди сказали, что это Сапега.
Как истый француз, Делагарди умел уважать достойного противника и с интересом уставился на польского воеводу, тотчас забыв о Марине и ее выкриках. Он счел женщину полубезумной и не придал ее словам значения. Никаким обвинениям Делагарди не поверил. Ясно же, что для Марины каждый, кто приложил руку к свержению ее мужа, – враг и предатель. Дама просто не соображает, что молотит языком!
Однако на Скопина-Шуйского вопли Марины произвели, кажется, огромное впечатление, потому что весь день он был рассеян, а наутро приказал основным силам отойти от Димитрова, оставив для осады только лыжников. Вообще говоря, решение было разумным, потому что у московского войска не имелось под Димитровом запасов для долгого сидения, а надвигающаяся распутица грозила отрезать их от дорог, в то время как необходимо было еще дать не один бой под Москвой, взять Тушино и Александрову слободу.
Делагарди не покидала уверенность, что со снятием осады Димитрова можно было повременить день-другой, а поспешить Скопина-Шуйского заставили именно проклятия «окаянной бабы». Но он остерегался подступать к другу с расспросами и попытался осторожно вызнать некоторые подробности у толмача. К его изумлению, словоохотливый новгородец, долгое время служивший у шведского купца и понабравшийся умения говорить на свейском наречии, всячески увиливал от рассказов о своем полководце и его службе первому Димитрию. Понятно было, что там крылась какая-то неприятная тайна. Однако нежелание русских чернить своего героя не рассердило Делагарди, а, напротив, пришлось ему по вкусу. Кроме того, сам имея за душой немало грешков, он умел снисходительно принимать и чужие оплошности, твердо помня, что совершенно безгрешен только один Господь на небесах, да и тот совершает порой ошибки, позволяя диаволу безнаказанно уловлять человеческие души.
Объединенное войско направилось под Москву. По пути Скопин-Шуйский несколько оживился. Немало прибавило ему бодрости известие, полученное из Тушинского табора: оттуда ушел Рожинский, а вскоре у него растравилась старая рана, мгновенно сделалась горячка, от коей удачливый польский авантюрист и сгорел в несколько дней.
Весть о смерти одного из сподвижников Самозванца смягчила угрюмость Скопина-Шуйского. Вдобавок в Александровой слободе произошло событие, которое, по мнению Делагарди, должно было окончательно исцелить его друга от уныния.
К Скопину пришла станица (посольство, депутация) от Рязанской земли. Выборные заявили, что вся их земля хочет, чтобы князь Михайла Скопин-Шуйский был избран в цари, потому что никто, кроме него, не достоин сидеть на престоле.