— Эх, — горько сказал отец, — что мы за народ такой, что за Россия — страна несчастная! Другие так просто живут, сегодняшним днем. А мы — как будто всегда накануне. И что ни случись, — неожиданно для всех! Старшие ничего не могут младшим передать, ни научить, ни объяснить. Нет опыта ни у кого, все одинаковы. Страшное это дело, когда старики и молодые — вровень, вместе неопытны…
Нина молчала за столом с серьезным видом. Но довольство, бродившее в ней, все-таки проступало в ее глазах, в едва уловимой улыбке, в том, что лицо ее казалось полнее, чем обычно. Григорьев перехватил быстрый взгляд отца на Нину, и вдруг почувствовал, как она не нравится отцу.
Отец похваливал его, когда он работал на хлебозаводе: «Потрудись, потрудись для своего гнезда!» Однако распределение вызвало у отца недовольство, хоть мыслей своих отец не выдал ни единым словом. Сверхчутьем Григорьев улавливал: пусть отец плохо понимает разницу между отраслевым НИИ и вузовской кафедрой, у него сложилось убеждение, что Нина в чем-то шагнула дальше, чем его сын. И для отца это была бы еще не беда, вовсе никакой бы не было беды, если бы только Нина вела себя по-другому. Но как — по-другому — должна была она вести себя в представлении отца, Григорьев не знал. Может быть, отец и сам не знал.
Что-то безумное, в каких-то глубинах зарождавшееся и копившееся, вдруг впервые прорвалось в тот мартовский темный год. Какой-то ненормальный Ильин из Ломоносова (значит, ленинградец) во время встречи космонавтов на Красной площади стрелял из пистолета по машинам. В газетах писали, что он сумасшедший, что он стрелял в космонавтов, что его не наказывают, а будут всего лишь лечить в психбольнице. И все говорили, что он стрелял на самом деле в правительство, смеялись над газетами, смеялись над самим Ильиным. Пересказывали анекдот, жутковатую карикатуру на историйку из школьной хрестоматии о юном Ленине и брате его, неудачливом цареубийце: «По всему Союзу разыскивают младшего брата Ильина. Он сказал: “Мы пойдем другим путем!”»
Американцы после нескольких облетов, наконец, высадились на Луне. Армстронг, первым ступив на лунные камни, произнес явно заранее заготовленную историческую фразу: «Какой маленький шаг одного человека, какой громадный шаг всего человечества!» Невольно вспоминалось простецкое, вырвавшееся у Гагарина от души словцо: «Поехали!» И первое время как-то странно было смотреть на сияющую в небесах Луну. Смотреть, зная, что по ней уже ходили люди.
А в это время другие американские летчики в скафандрах, похожих на космические, бомбили и бомбили Вьетнам. Воронки от тяжелых бомб на аэрофотоснимках напоминали лунные кратеры. Даже родился и какое-то время держался на слуху долетевший с той войны термин: «лунизировать».
В кинотеатрах зрители хохотали над приключениями Юрия Никулина и Андрея Миронова в «Бриллиантовой руке». Самой популярной песенкой 1969 года мгновенно стала дурашливая песенка про зайцев: «А нам — всё равно! А нам — всё равно!..»
А они шли втроем в темноте вдоль Невы, забитой крошевом льда с грязноватым снегом. Почему — в темноте, ведь в марте в Ленинграде уже так светло? Неужели был поздний вечер? Почему вспоминаются именно темнота и холодная сырость воздуха, растворявшая городские огни?
Прожекторная подсветка Ростральных колонн и Петропавловской крепости размывалась оранжевым ореолом. Тускло светилась над набережной громадная коробка новой гостиницы «Ленинград», придавившая старинные низкие корпуса Военно-медицинской академии.
На Димке было модное нейлоновое пальто на поролоне (металлические пуговки, поясок с блестящей пряжкой) и модная меховая шапка-пирожок. Димка с прошлого лета работал в комбинате прикладного искусства. Поступил грузчиком, иначе не брали. От злости рычал, что, если бы блат, взяли бы хоть подсобником. Но блата не было, и он пошел грузчиком, полгода перетаскивал всё, что можно перетаскивать в комбинатских мастерских. Уверял, что почти не пьет. И вот, только сейчас его перевели учеником макетчика в цех, где делали диорамы для музеев.
Димка говорил:
— А если на фронт отправят, я обязательно «кастрюлю» от ручного пулемета достану, круглый магазин, они к автоматам подходят. Семьдесят пять патронов вместо тридцати, от всех китайцев отстреляешься! Тяжелый, правда, но мне ж не на себе таскать, я на машине буду с радиостанцией.
Вдоль темной Невы, как в коробе воздуходувки, бил порывами холодный сырой ветер.
Хмурый Марик рассказывал:
— Сашка наш диплом защитил. И на работу его Колесников, наконец, устроил. На завод электросчетчиков. А с распределением в этом году всё то же: национальности проверяют, фамилии оценивают, на отчество не забывают смотреть. У кого сильное неблагозвучие, тех предупреждают со всей заботой: «Делайте на себя вызовы откуда угодно, хоть со швейной фабрики. Подпишем туда распределение — будете иметь работу. А иначе вовсе на улице окажетесь».
Я Колесникова спрашиваю: «Зачем людей мучают? Уж лучше бы тогда и в институты не принимали!» — А он: «Не волнуйся, учли твои соображения! Раньше только в университетах процентная норма была, а теперь во всех вузах ее вводят». Безумие настоящее! А со стороны посмотреть на кафедру: лекции, лаборатории — наука. Фотография Винера висит. Вроде, всё серьезно. Я Колесникову говорю: «Тогда бы уж и Винера сняли со стены, он тоже не ариец». — А Колесников мне: «Помалкивай! Так ты еще до Карла Маркса договоришься! И вообще, — говорит, — евреи во всем виноваты. Они и пулемет изобрели, и атомную бомбу». — «Пулемет-то, — спрашиваю, — почему?» — «А как же! — говорит. — Максима-то, знаешь, как звали? Хаим его звали! То-то! А ты и не знал?»
— Во, маразм крепчает! — фыркнул Димка. — Узнать бы, кто это пакостит, поймать бы и хлебало раскрошить!
— Кто это пакостит, — сказал Марик, — тому ты до хлебала не дотянешься.
Димка запнулся и промолчал.
— У тебя-то что, у самого? — спросил Григорьев.
— А что у меня? — сказал Марик. — Пришел Колесников, объявляет: «С тобой — порядок! Мамаша у тебя правильного вероисповедания, пятый пункт в паспорте, благодаря ей, у тебя оптимистический. И, что немаловажно, фамилия и отчество у тебя — неопределенного наклонения. Остаешься у меня в аспирантуре!» — «А я, — говорю, — не хочу здесь оставаться». — Он заводиться начал: «Как это не хочешь?! Какое ты право имеешь не хотеть?! Здесь твое место!» — «Не хочу, — говорю, — противно». — «Ах, ты — брезгливый?!» — «Может, и брезгливый».
Он вообще разорался: «Что ты понимаешь, такой-сякой! Что ты в жизни видел! Тебя бы сюда двадцать лет назад с твоей брезгливостью! Знаешь, что тогда было?» — «Знаю, — говорю, — читали мы про Винера-мракобеса и кибернетику-лженауку». — «Что ты читал?! Статейки в «Науке и жизни»? Храбры были при Никите статейки писать, а теперь, вон, храбры брезгливость показывать. Это ПЕРЕЖИТЬ надо было! Тогда бы знал, что такое настоящее безумие. Это было… было… КАК НА ЧУМЕ! А теперь-то — что. Теперь вроде легкого гриппа. Ничего, прочихаемся — здоровее будем! Уляжется эта муть. Может, и Сашку еще вернем. А сейчас нам с тобой главное — время не терять! Нам работать, работать надо!»