Он улыбнулся ей:
— Нет, не мешает.
Она тоже чуть улыбнулась, и в этой слабой — одними губами — улыбке, в спокойном, сочувственном взгляде ее серых глаз было ответное понимание, безошибочное женское чутье того, что могло бы быть и никогда не сбудется между ними.
— Потерпите его, — сказала она. — Когда взлетим, он быстро уснет.
Она пошла вперед по проходу, он вслед окинул взглядом ее крупную, сильную, чуть угловатую фигуру, большие кисти рук, опущенных вдоль бедер. Она скрылась за зеленой занавеской пилотской кабины, над которой вспыхнула надпись: «Не курить. Пристегнуть ремни».
Григорьев снова потянул друг к другу замки ремней, и снова Андрей своей ручонкой удержал его за локоть.
— Рано! — сказал он. — Я скажу когда. Ты меня слушайся.
Где-то отдаленно, в огромном дюралевом теле самолета захлопывались люки, двери. Пробегали легкие пульсации, лайнер оживал, пробуждался. И вот уже сдвинулись и тонко, пробуя голос, заныли в хвосте турбины.
По проходу между креслами стремительно прошагал к кабине молодой летчик. Обернулся на ходу, крикнул Андрею:
— Как дела?
— Хорошо, — ответил мальчик и пояснил Григорьеву: — Бортинженер.
Турбины в хвосте взвыли, разгоняясь, и заревели жарким стальным ревом. Лайнер задрожал.
— Двигатели прогревают, — сказал Андрей. — Подожди еще! Подожди… — и вдруг, замкнув на груди ремни, крикнул Григорьеву: — Застегивайся!
Рев турбин упал до мягкого переливчатого гула. Самолет дрогнул, стронулся с места и, чуть содрогаясь, покатил по бетонным плитам.
— В Ленинграде всегда — пока вырулишь, — пожаловался Андрей. — Далеко от полосы ставят.
Самолет катился по аэродрому, слегка вздрагивая на стыках плит, отбрасывая в темноту вокруг себя разноцветные отсверки включенных проблесковых сигналов. В окошечко было видно, как покачиваются огоньки на скошенной, опущенной к земле консоли крыла.
— Кочевники мы с тобой, — сказал Григорьев мальчику.
— Что? — не понял тот.
Вызванная случайно вырвавшимся словом, зазвучала в памяти та самая, давняя саяновская мелодия, что когда-то свела их с Алей:
Говорят, что Ока —
Это чье-то старинное имя,
Что кочевники дали
Ей имя седого вождя…
Двигаясь по бетону, самолет тяжко разворачивался. Открывались, пересекая курс, убегающие в ночь цепочки взлетных огней. Андрей, упершись ладошками в подлокотники, натягивая ремни, приподнялся к окошечку и довольный плюхнулся обратно:
— Полоса! Сейчас полетим!
Лайнер затормозил, будто споткнулся, и застыл в напряжении, недовольно ворча турбинами, сетуя на задержку. Разноцветные вспышки сигналов нетерпеливо били в окошечко. Но вот — подавляемая мелодия двигателей стала разгораться, разгораться. Мощно раскалилась до предельного, форсажного рева, напитывая каждую клеточку вибрирующего дюраля нестерпимой взлетной силой.
— Ты что? — вдруг спросил Андрей, заглянув снизу в лицо Григорьева. — Ты боишься лететь? Не бойся!
Григорьев нашел и сжал его теплую ладошку:
— Хорошо, — сказал он. — Я больше не буду бояться.
Отпущенный с тормозов, самолет ринулся по полосе. Мгновенная дрожь от неровностей бетона пронзила придавленное перегрузкой тело. Взлетные огни трассирующей очередью полетели под крылом.
Ну, а как же мне быть
В эту ночь с городами твоими?
Как назвать их теперь,
Сквозь ночную метель проходя?..
И вот — ожидаемый и всегда внезапный миг отрыва. Мгновенно оборвалась дрожь. Тело, всё еще прижатое перегрузкой к креслу, подхватила зыбкая легкость полета. В окошечке, кренясь и уменьшаясь, погружалось во тьму зданьице аэропорта с игрушечными светящимися башенками. Поворачивался пунктирный чертеж огоньков взлетного поля.
Как любил я тебя,
Лишь сегодня почувствовал это…
Закладывало уши от нарастающей высоты. Самолет то и дело чуть проваливался, волна невесомости неприятно всплескивала в груди, но ее мгновенно сменяли запрокидывающая тяжесть новой перегрузки, вспышка рева двигателей, тугой и плавный рывок вверх, словно самолет по ступенькам, по ступенькам взбирался ввысь.
Как любил я тебя,
Лишь сегодня почувствовал это.
И, нахмурясь, стою
В обступившей кругом тишине.
И любовью былой
Мое старое сердце согрето.
И такой молодой
Возвратилась ты снова ко мне.
1982–2005