Ты можешь остаться, Бруно? спросила Альсира. Мне очень одиноко, а Хулио совсем плох, я не знаю, как поставить его на ноги. Бедняжка, он так сражался. Два раза он оставался без дыхания, с таким выражением страдания на лице, которого я больше никогда не хочу видеть. А недавно он сказал мне: Я больше не могу, красотка. Что значит не можешь? возмутилась я. А выступления, о которых ты объявил? Я уже предупредила Сабаделля, что ближайшее состоится на Южном склоне. Мы ведь не собираемся его подставлять. Верно? На секунду мне показалось, что он сейчас улыбнется. Но он снова закрыл глаза. У него больше нет сил. Ты ведь не оставишь меня одну, правда, Бруно? Не оставляй меня, пожалуйста. Если ты будешь сидеть здесь, читать и ждать меня, я буду чувствовать, что мы не совсем обездоленные. Пожалуйста.
Что я мог ей ответить? Если бы она меня и не попросила, я бы все равно остался. Я предложил купить ей что-нибудь поесть. Кто знает, сколько времени у нее не было во рту ни крошки. Нет, остановила меня Альсира. Я не голодна. Чем пустее и чище будет мое тело изнутри, тем бодрее я буду себя ощущать. Ты не поверишь, но вот уже три дня я не возвращаюсь домой. Три дня не мылась. По-моему, я никогда такого не допускала — может быть, только когда была совсем малышкой. И самое странное, что я не чувствую себя грязной. От меня, наверное, ужасно пахнет, да? Это меня беспокоит и в то же время не беспокоит. Кажется, будто все, что со мной происходит, меня как-то очищает, я словно готовлюсь больше не жить.
Меня поразил этот поток слов. И эта исповедь, на которую я точно не был бы способен. Мы познакомились чуть больше двух недель назад. Мы почти ничего не знали друг о друге, и вот мы стоим рядом и обсуждаем, как пахнет ее тело. Я растерялся, как это часто со мной бывало. Знаю, я говорил об этом и раньше, но я не перестаю думать, что настоящий лабиринт Буэнос-Айреса — это его обитатели. Такие близкие и в то же время такие далекие. Такие одинаковые снаружи и такие разные внутри. Такие целомудренные — Борхес полагал, что это отличительное качество аргентинца, — и в то же время такие бесстыдные. Альсира тоже казалась мне непостижимой. Наверное, она была единственной женщиной в моей жизни, которая пробудила во мне влечение. Я хотел спать с ней не из любопытства, а по любви. И это была не плотская любовь, а нечто более глубокое: мне ее недоставало, я должен был узреть ее пропасть. А теперь я не знал, что делать, когда она стояла передо мной такая опустошенная. Мне хотелось ее утешить, прижать к груди, но я оставался неподвижен, безвольно уронил руки и смотрел, как она уходит в палату к Мартелю.
Не знаю, сколько часов провел я на больничном стуле. Часть этого времени я был словно в подвешенном состоянии — читал Дюма, вникая во все хитросплетения мести, которую творил граф Монте-Кристо. Все это я уже знал, однако меня всегда поражала безупречная архитектура повествования. С наступлением темноты, незадолго до отравления Валентины де Вильфор, я заснул. Разбудил меня голод, и я пошел за сэндвичем в кафе на углу. Там уже закрывались и обслужили меня с большой неохотой. Люди торопились поскорее вернуться домой, и жалюзи на всех магазинах хлопали почти что в унисон. Как бы то ни было, жизнь в больнице, казалось, принадлежала иной реальности — словно бы то, что содержалось там внутри, было слишком большим для внешней оболочки. Я хочу сказать, что в этом месте скопилось больше чувств, чем мог в себя вместить один вечер.
Я вновь погрузился в роман, и когда я поднял голову, все, что виднелось за окном, было окрашено золотистым свечением. Солнце падало на город так же красиво и победительно, как это было в то далекое утро в отеле «Франсиа». Я удивился, почувствовав, что и теперь охвачен безутешной тоской. Я снова поспал немного — может быть, два часа. Разбудил меня треск и грохот в ночном небе: там рвались петарды и вспыхивали фейерверки. Празднование Нового года мне никогда не нравилось; не раз случалось, что, посмотрев по телевизору на толпу, отсчитывающую секунды на Таймс-сквер, и увидев, как в капсулу времени падает неизменный светящийся новогодний шар[96], я гасил светильник и просто укладывался спать.
Разве уже полночь? Нет, должно быть, часов около десяти. Медсестры покидали больницу одна задругой, как музыканты в «Прощальной симфонии» Йозефа Гайдна, и вот я остался в полнейшем одиночестве под светом неоновых ламп. Вдалеке были слышны чьи-то всхлипывания и монотонная молитва. Я даже не заметил, что Альсира вошла в зал и улыбается мне. Он взяла меня за руку и сказала:
Мартель ждет тебя, Бруно. Уже довольно давно его дыхание нормализовалось. Дежурный врач советует нам не обольщаться, это может быть временное улучшение, но я уверена — он уже вне опасности. Он проявил такую силу воли, что в конце концов выиграл схватку.
Я пошел за ней. Мы миновали два коридора и оказались в длинном зале, разделенном на маленькие комнатки со стенками-панелями. Хотя место было спокойное, с приглушенным светом, звуки болезни, повторявшиеся здесь на каждом шагу, повергали меня в уныние. Куда бы я ни взглянул, я повсюду видел пациентов, подключенных к дыхательным аппаратам, к капельницам, через которые в их тела поступали лекарства, к кардиографам. В последней клетушке направо находился Мартель.
Я едва-едва мог его разглядеть в мерцающем свете медицинских приборов, поэтому первым моим впечатлением было мое старое воспоминание: низкорослый человечек с короткой шей, с густыми черными волосами — таким я видел Мартеля несколько месяцев назад, когда он садился в такси возле Конгресса. Не знаю, почему я воображал его похожим на Гарделя. Ничего общего: у Мартеля были пухлые губы, широкий нос, а в его больших темных глазах жило выражение беспокойства как у человека, бегущего вослед времени. Корни волос, которые он не подкрашивал уже бог знает сколько времени, сделались пепельно-седыми, а кое-где проглядывали и проплешины.
Мартель чуть шевельнулся, указывая мне на стул возле кровати. Вблизи оказалось, что его кожу покрывает мелкая сеточка морщин, а дыхание у него астматическое, прерывистое. Я не имел возможности сравнить его нынешнее состояние с утренним, когда врач заметил, что у него «очередное осложнение», но увиденного мне хватило, чтобы не разделять оптимизма Альсиры. Тело его угасало быстрее, чем уходящий год.
Коган, прозвучал его голос-ниточка, я слышал, вы пишете обо мне книгу.
Я не хотел его разочаровывать.
О вас, ответил я, и о том, чем было танго в начале прошедшего века. Мне стало известно, что в вашем репертуаре много песен из той поры, и я приехал, чтобы вас увидеть. Когда я прибыл в конце августа, то узнал, что вы больше не поете.
Мои слова, казалось, ему не понравились, и он начал подавать знаки Альсире, чтобы та меня поправила.
Мартель никогда не прекращал петь, повиновалась женщина. Он отказался и дальше выступать перед людьми, которые его не понимают.