У меня нет ни малейшего намерения ссориться с тобой. Мы уже предостаточно бранились и ссорились друг с другом. Хотя не стану отрицать: я тебе не завидую. Возможно, было бы хорошо — для пользы дела, — если бы я оказался на твоем месте: ты уступаешь и прощаешь, я же, с присущей мне жестокостью, немедленно и безжалостно покончил бы с этой разнузданной вакханалией. Но я тебе не завидую, напротив, сочувствую от всей души. И какое счастье, что я свободен от этого груза, что сижу я сейчас, как говорится под своей виноградной лозой, под своей смоковницей. Однако я чувствую, что и у тебя есть какой-то затаенный уголок души и твое сердце болит и плачет, все еще не в силах забыть берега озера Кинерет. Сердце, оно знает, да вот язык не поворачивается произнести, что потерпели мы сокрушительное поражение, от которого не оправиться. Вселенский разгром. Все потеряно, Эшкол. Всему конец, геэндикт, как говорится на идиш…
Пора мне прекратить все эти разговоры вокруг да около. И перейти к сути дела, не дающего мне покоя: мой сын.
Кому, как не тебе, должно быть известно, что ни разу в жизни, ни разу за все эти годы Иолек Лифшиц не просил у тебя никаких коврижек и поблажек. Напротив, именно я, как говорит пословица, накормив тебя горьким, поил на закуску уксусом. Когда кибуцное движение переживало время раскола, я написал статью, направленную против тебя лично, в которой пригвоздил тебя жестоким словом «жонглер». А нынче, в разгар «дела Лавона», я написал, что ты, Леви Эшкол, продал свою душу. И клянусь жизнью, слов своих обратно не беру. Пусть простит нас Тот, перед лицом которого все это не выглядит легкомысленными шутками. Но, Эшкол, дорогой, разве все мы не были жонглерами? Разве и вправду в простоте своей не продали мы души? Разумеется, не в погоне за наживой, не ради благ и удовольствий. Мы, если будет мне позволено так выразиться, продали души наши во имя Небес. Именно об этом я уже говорил: «Мы были теми тридцатью шестью злодеями, на которых держится мир». Вот так. Снова я отклонился от столбовой дороги.
Вернемся, с твоего позволения, к моему сыну. Я имею в виду моего первенца, Ионатана. Только разреши мне изложить вкратце очень длинную историю: тут у нас, в кибуце Гранот, рос парень, получал витамины, загорал под солнцем, но почему-то вырос он таким чувствительным и стеснительным, словно цветок-недотрога, настоящий файншмекер, как сказали бы на идиш. Все остальное ты можешь представить себе сам: отец — общественный деятель, отстаивающий «принципы» и все такое, а мать, ну… Хава. Возможно, ты ее когда-то встречал. Изломанная душа, в которой притаилось целое осиное гнездо. Между прочим, нас хорошенько поджарят в аду на медленном огне за то, что досталось нашим подругам. На своих плечах вынесли они наши революции, нашу борьбу за освобождение всего человечества. Своей кровью, своим материнским молоком заплатили они за наше горение.
Вдобавок ко всем бедам неожиданно влюбился парень в какую-то странную девушку, апатичную и, возможно, — я пишу это, надеясь на полную конфиденциальность, — к тому же несколько отставшую в умственном развитии. И создали они семью. Ничего я не понимаю в этих современных Любовях. А затем случилась у них какая-то гинекологическая трагедия. Оставим подробности в стороне: чем мы тут можем быть полезными…
Короче, детей у них нет, большой любви нет, душевного спокойствия, по-видимому, тоже. И теперь парень ищет для себя — как бы это сказать? — некую цель. То есть собирается, похоже, отправиться далеко-далеко, чтобы «найти себя», или «реализовать себя», или еще что-то в этом роде. Сам черт здесь ногу сломит. Я в сильнейшей тревоге: мой мальчик пропадает. Вот и еще одна потеря — мой мальчик. Ты сам понимаешь, что я не сдался так уж легко: мы много спорили, я убеждал и по-хорошему, и по-плохому, вцепился в него из последних сил. Да ведь силы-то наши, Эшкол, почти на исходе. Ты сам знаешь, сам тому свидетель. Что мы в их глазах? Этакие безнадежно больные старики, греховодники, чье время прошло, диктаторы, снедаемые жаждой власти. Короче, парень стоит на своем: решено и подписано, что жизнь он меняет бесповоротно.
Ты спросишь, из какого теста сделан парень. И я отвечу тебе с полной прямотой: щедрая душа, отличная голова, доброе сердце. Вот только искорки не хватает. Пожалуйста, не улыбайся на этом месте со своей обычной доброй хитринкой, словно говоря: «Ну, это свидетельство заинтересованного лица, свидетельство отца, защищающего своих сыновей». Я способен написать о своем сыне без всяких уверток. Да и кредитом, пусть небольшим, я еще у тебя пользуюсь. Прости меня, но я пишу все это кровью сердца… Да, забыл сказать. Он умеет играть в шахматы. Даже достиг в этом немалых успехов. Стало быть, парень не глупый, не какой-нибудь хам (опять приходится прибегать к русскому).
Дорогой Эшкол, у тебя мудрое сердце. Будь любезен. Не отнесись сейчас ко мне с презрением. Дрожит моя рука, пишущая эти строки. Это все ужасно для меня — по прошествии стольких лет просить тебя о личном одолжении. Дергать, как говорится, тебя за рукав и умолять: «Вспомни, что утверждали наши мудрецы, всякий, кто спасает хоть одну душу, спасает целую Вселенную». Вот мой старший сын перед тобой. Вот его родословная. Вот заслуги отцов его. А уж ты будь добр и пристрой его на какую-нибудь должность.
Стыдясь и конфузясь, стою я перед тобою. Словно пустой сосуд. Что ж, мы, старики, многократно оплеванные, виновники и предатели, мы уже вдосталь хлебнули стыда и позора. Но он, сын мой Ионатан, не негодяй. Это я говорю тебе со всей ответственностью. Если угодно, готов присягнуть на Священном Писании. Не подлец. Напротив. Он не разочарует тебя. Не обведет вокруг пальца, не смошенничает, не обманет. Однажды ты сказал мне буквально следующее: «Человек — он всего лишь человек, да и то весьма и весьма редко». Итак, вот тебе этот юноша — за него не придется краснеть и испытывать чувство стыда. Возможно, еще выйдет из него человек: не до конца овладел им злой дух, так жестоко расправившийся с его сверстниками. Прошу тебя.
Сейчас ночь, дорогой мой друг и многолетний противник, на улице штормовой ветер и буря. Силы природы словно в смятении, словно пытаются сообщить нам некий мрачный прогноз. Смерть бродит за нашими стенами. Немало шуму наделали мы в мире, и вот теперь говорят нам: «Цыц! Тихо!» (На нашем любимом идиш это звучит сочнее: Ша! Штыл!) Все ближе и ближе ретивый распорядитель, вот он уже касается нашего плеча, видимо требуя вежливо и настойчиво, чтобы мы встали и на цыпочках, не устраивая скандала, вышли из зала. Итак, нам придется выйти. Но не на цыпочках. Наоборот, мы выйдем, чеканя шаг, выпрямившись во весь рост, насколько позволит тебе твое расплывшееся тело, а мне моя немощь. И не ощутим ни стыда, ни позора: мы совершили в своей жизни два-три достойных дела, о которых отцы наши даже и мечтать не дерзали. Ты ведь знаешь. Кстати, призна́юсь, и ничуть не стыжусь этого: мне тяжело сознавать, что Давид Бен-Гурион, похоже, будет всегда стоять за нашей спиной. Прости мне этот выпад, но сугубо между нами: за что ему такая честь? Разве не он собственной персоной породил эти злые веяния? Но оставим это, не станем опять вступать в перебранку. Я знаю, что в этом вопросе ты решительно не согласен со мной: мы, дескать, рядом с ним мелюзга, и все такое прочее. Пусть будет так. Я уже писал в своей последней брошюре («Перед лицом будущего», изд-во Исполкома Объединения профсоюзов, 1959), что Давид Бен-Гурион воистину наложил свой личностный отпечаток на нашу жизнь — к добру ли то или ко злу… И ты учинил мне публичную выволочку, одернул меня, использовав знаменитую библейскую цитату: Сними обувь свою, Иолек. Оставим в стороне и это разногласие. Между тем и тебе довелось вкусить не от меда его, а от жала, и мне было жаль тебя, но втайне — не стану отрицать — насладился я и сладостью злорадства. Однако не будем ссориться по поводу Бен-Гуриона. Разве ты, старый грешник, не ощущаешь в глубине души, всем нутром своим того же, что и я?