Он простужен. У него нет ничего, кроме той одежды, что на нем, сменной рубашки, пары носков, карты Лондона, оксфордского словаря и набора открыток из галереи Тейт.[117]Еще у него, конечно, есть паспорт, напоминающий, кто он такой и откуда.
— Ужасное решание, — говорит он.
— Решение, а не решание, — поправляет Клаудия, — хотя какая разница. Глупые слова.
— Слова не глупые, — говорит Лазло. — По-английски я должен говорить. Хорошо должен говорить.
Вот он сидит, мешковатые брюки пузырятся на коленях, куцый свитер. И в груди Клаудии поднимается самое пронзительное из всех чувств — жалость. Ах ты бедолага, думает она. Несчастненький, жалкий мальчик. Ты из тех, кому история не дает ни единого шанса. Ты, уж точно, не можешь считать себя хозяином своей судьбы. Свобода воли по нынешним временам — пустой звук.
— Если ты решишь остаться, я сделаю для тебя все, что смогу. Для начала ты можешь пожить у меня. Я разузнаю, в каких художественных колледжах есть места.
Молчание.
— Я больше никогда не увижу отца, — говорит Лазло. Мать его, как выяснилось, умерла, когда он был ребенком.
— Никогда — слишком сильное слово, — тихо отвечает Клаудия.
— «Никогда». Еще у меня есть тетя, бабушка и двоюродные братья.
Клаудия кивает. А что ты еще можешь предложить? — думает она. Это неопределенное понятие — свобода — сейчас кажется совсем призрачным. Все восемнадцатилетние, кого я знаю, озабочены сексом и экзаменами — это и есть их свобода.
— Я хочу вернуться в Будапешт. — Он смотрит на нее виноватыми щенячьими глазами, умоляя, чтобы она приняла решение за него.
Клаудия встает:
— Я пойду приготовлю ужин. А ты пока прими горячую ванну. Полежи в ней и постарайся ни о чем не думать. До утра все равно не стоит ничего решать. Или до завтра. Или до послезавтра.
Несколько дней Лазло промучился. Он слонялся по квартире, окутанный туманом отчаяния и потом выходил на улицу. Его простуда торжествовала победу. Когда у меня потекло из носа, я поняла, что наши отношения будут непростыми. Он был хорошо воспитан: и в пучине горя не забывал говорить «спасибо» и «пожалуйста», все время порывался помыть посуду. А потом пришло письмо его отца — шесть плотно исписанных листов бумаги, — написанное еще до телефонного звонка. И он сдался. Он провел три часа в моей спальне, наедине с этим письмом, и, выйдя оттуда, сказал: «Я останусь здесь».
«Хорошо, — суховато говорит Клаудия. — Тогда нам есть над чем подумать. Ты хочешь ходить в художественный колледж в Лондоне или где-то еще? Я отвезу тебя, посмотришь разные университеты. Есть попечительские комиссии, которые регистрируют таких, как ты. С ними надо связаться. Таких, как ты, наверное, немало. И надо купить тебе пальто и свитер потолще, пока не стало еще холоднее. Здесь нельзя одеваться так, как летом в Центральной Европе».
Ну и ну, думает она, кто это говорит?
Так, по мановению Кремля, в мою жизнь вошел Лазло. Я помню забавное удовлетворение, словно бы одну из мойр оставили с носом. Гордыня, гордыня… Я сама была в узоре, который они соткали для Лазло. И что должна была делать я — сорокашестилетняя занятая женщина — для горюющего юнца с художественными наклонностями и не слишком хорошим английским?
— Надо было, чтобы я умер, — говорит Лазло, — надо было, чтобы я умер, как люди в Венгрии.
Он стоит, одетый в пальто, купленное на деньги, которые она заставила его взять (взаймы, как он тут же сурово пометил в записной книжечке). Пальто ему велико, почти до земли прикрывает его худые ноги. Прыщи стали еще заметнее. Он топчется в прихожей и угрюмо смотрит на нее:
— Вы ко мне очень добры. Всегда очень добры ко мне. Я очень благодарный.
— Ну что ж, — говорит Клаудия, — можешь меня ненавидеть, если хочешь. У тебя есть полное право кого-нибудь ненавидеть, а я прямо под рукой.
— Что значит «под рукой»? — брюзгливо переспрашивает Лазло.
Лазло напился. Он уже знает, что такое пабы, и однажды вечером пошел на Кингз-роуд, где затесался в веселую компанию молодых шалопаев. Вернулся он за полночь, и его буквально вывернуло на пол в туалете. На следующее утро он пришел со своим мешочком к Клаудии и сказал, что уходит. Клаудия ответила, что в этом нет необходимости.
Лазло рисует. Он рисует углем на грубой зернистой бумаге из бакалеи за углом, покрывая лист за листом размашистыми изображениями автоматов, танков, падающих людей. Некоторые рисунки Клаудия вешает на стены. «Вот эти — хороши», — говорит она.
«Нет, они нехорошие, — возражает Лазло, — они ужасные, плохие». Когда ее нет дома, он снимает рисунки со стен и сжигает их в мусорном баке. Квартира пропахла гарью. Клаудия говорит: «Делай, что хочешь, со своими рисунками, но поджигать мой дом ты не имеешь права».
Лайза, когда она приходит к ней, с Лазло держится отчужденно. Он предложил сводить ее в парк аттракционов, но она отказалась. «Почему? — спрашивает Клаудия. — Ты ведь хотела покататься на колесе обозрения». «У него лицо в пятнышках, мне не нравится», — шепчет Лайза. В таком случае, говорит Клаудия сквозь стиснутые зубы, ты можешь забыть про колесо обозрения раз и навсегда.
Лазло получил письмо, посланное из Австрии. Это от его тети. Его отец в тюрьме. У него больше нет адреса. Лазло сказал это Клаудии и хотел показать письмо, забыв, что она не знает венгерского. Заметно было, что он плакал. Клаудия попросила его перевести письмо, чтобы ему было чем себя занять. Пока он читает, она думает о том, что для Лазло с этой женщиной связана вся его жизнь, а для нее она — лишь голос. Думает об этом мужчине, которого никогда не видела, обо всей чужой и непредставимой жизни.
Лазло снова напился. На этот раз дома, один. Найдя в его комнате пустую бутылку, Клаудия со стуком водрузила ее на стол в гостиной. «Когда в следующий раз захочешь выпить, — говорит она, — дай знать, я составлю тебе компанию. Я большая любительница виски, но в нашей стране не принято надираться в одиночку. Ты меня понял?»
Клаудия дает Лазло задание: изучать Лондон. Она заставляет его каждый день садиться в автобус и проезжать из конца в конец весь маршрут. Лазло жалуется. «Делай, что я говорю. Только так ты сможешь нарастить новую кожу».
В день рождения Клаудии Лазло подарил ей огромный букет нарциссов. Выяснилось, что он нарвал их в Кенсингтонском саду. Как ни удивительно, никто этого не заметил.
Под моим руководством Лазло изучил художественные колледжи Лондона и остановился на Кембервилле. Он мог выбрать любой, какой пожелает: весь западный мир хотел компенсировать ему русские танки. Лазло переполошил как преподавателей, так и однокурсников. Не прошло и нескольких недель, как он начал носить берет и узорчатый шелковый шарф, который заправлял под ворот рубашки. Он начал курить сигареты «Голуаз» и ходить в кинотеатр «Керзон».[118]У него была стипендия и деньги от какого-то комитета, опекавшего венгерских студентов. Иногда по весне он съезжал и жил у друзей на южном берегу Темзы. Потом он ссорился с приятелями, или их сгоняли с квартиры за неуплату, и он возвращался ко мне, пока не находил нового пристанища. Я привыкла к поздним звонкам из уличных телефонных будок и к долговязой фигуре Лазло, возникавшей на моем пороге. Маленькая свободная комнатка, по аналогии с той, которую обычно занимала Лайза, стала называться его комнатой. Он пропадал неделями, не звонил и не писал, а потом внезапно возвращался.