трепетать в ожидании ее прихода, в его мировоззрении должно присутствовать нечто, что придавало бы смысл и жизни, и ее завершению и что ограничивало бы инстинкт самосохранения, не позволяя ему подавлять разум в виду близящейся смерти. Формирование подобного мировоззрения — одна из целей философии.
Мишель Монтень в свои «Опыты» включил отдельную главу с соответствующим названием: «О том, что философствовать — это значит учиться умирать». Его собственный рецепт преодоления страха смерти довольно прост по своей идее, но труден по исполнению: «Лишим ее [смерть. — К. З.] загадочности, присмотримся к ней, приучимся к ней, размышляя о ней чаще, нежели о чем-либо другом. Будемте всюду и всегда вызывать в себе ее образ и притом во всех возможных ее обличиях… Неизвестно, где поджидает нас смерть; так будем же ожидать ее всюду… Готовность умереть избавляет нас от всякого подчинения и принуждения. И нет в жизни зла для того, кто постиг, что потерять жизнь — не зло… Вынашивая в себе мысли такого рода и вбивая их себе в голову, я всегда подготовлен к тому, что это может случиться со мной в любое мгновенье. И как бы внезапно ни пришла ко мне смерть, в ее приходе не будет для меня ничего нового»[184]. Очевидно, чтобы воспитать в себе своеобразную привычку к смерти, требуются длительные усилия; при этом чрезмерная сосредоточенность на мысли о смерти способна, пожалуй, отравить любое существование. Неслучайно Спиноза высказывал прямо противоположную точку зрения: «Свободный человек [т. е. тот, кто во всем руководствуется только разумом. — К. З.] ни о чем так мало не думает, как о смерти, и мудрость его состоит в размышлении не о смерти, а о жизни»[185]. В этом утверждении есть рациональное зерно: в практических целях мысль следует направлять лишь на то, что поддается нашему контролю, то есть на выбор правильных действий; смерть же в силу своей неотвратимости выходит за границы возможностей контроля.
Вместе с тем стремясь жить так, чтобы смерть не довлела над нами, легко впасть в другую крайность и предаться самообману, пытаясь игнорировать конечность жизни. Крушение иллюзий обычно переживается тяжело, а в данном случае оно неизбежно. Тем не менее многие люди как будто избирают своим жизненным девизом слова Екклесиаста: «…нет лучшего для человека под солнцем, как есть, пить и веселиться…»[186].
Как существо разумное, человек всегда придает смысл тому, что он делает. Но по-настоящему имеет смысл лишь то, что пребывает, что сохраняется, оставаясь носителем этого смысла, а не обращается в ничто, обесценивая его. Обрести смысл в простых телесных радостях было бы возможно, если б оказалась справедливой фраза из древнеримской эпитафии: «Что я ел и пил — со мною; что оставил — потерял»[187]; однако она больше похожа на шутку. Но и куда более возвышенный идеал служения другим людям — конкретному близкому человеку или абстрактным грядущим поколениям, — стремление оставить след в людских сердцах или в человеческой истории, тоже отчасти является иллюзией. В нем заложена своего рода дурная бесконечность, на которую обратил внимание английский поэт Уистен Хью Оден: «Все мы существуем здесь, на земле, чтобы помочь другим; для чего на земле другие — я не знаю»[188]. Ирония состоит еще и в том, что эта «бесконечность» на самом деле конечна. Помимо того, что человеческая память коротка (да и что умершим от того, что о них помнят?), человек как биологический вид не может существовать вечно, и все приметы человеческой цивилизации когда-нибудь канут в Лету.
Так что мы стоим перед дилеммой: либо человеческая жизнь по большому счету бессмысленна, либо в ней есть что-то, отвечающее смыслу вселенной и способное пережить отдельного человека и даже человечество в целом. Что же у нас есть такого, ради чего стоит жить и умирать? Мировые религии давно нашли ответ на этот вопрос: божественное начало в человеке. Чем бы оно ни было — божественным духом или природой Будды, — лишь его присутствие в нашей жизни может придавать ей смысл. Тогда события жизни становятся важны с той точки зрения, какое влияние они оказывают на это начало, какие изменения в нем вызывают. Сама же жизнь как явление временное большой ценности не имеет.
Такой взгляд достаточно характерен, в частности, для христианства. Суть христианского упования выражена в следующих словах: «Не в радость мудрым эта нынешняя жизнь, ибо она временна. Более любезна им грядущая, во Христе Иисусе, ибо сладка и вечна. Просто смерть тела не может устрашить [их], поскольку, без сомнения, смерть праведников ничуть не есть тление, но переход от смертного и подверженного страстям тела к нетленному и бесстрастному, или, чтобы сказать яснее, преложение и переход от жизни, подобной праху, к жизни солнцеподобной, чудесной и вечной»[189]. Если глубоко проникнуться данным (или схожим) мировоззрением, то смерть уже не будет казаться пугающей; более того, она предстанет желанными вратами в вечную жизнь (как сказал апостол Павел, «для меня жизнь — Христос, и смерть — приобретение»[190]).
Идея вечной жизни присутствует во многих культурах. При этом жизнь после смерти естественно мыслится как продолжение жизни земной, как некое ее подобие, только более совершенное. В такой экстраполяции есть определенный парадокс: мы словно накидываем узду на Бесконечное, пытаемся приспособить его к нашему конечному существованию. Шуточной иллюстрацией, демонстрирующей необоснованность подобных притязаний, может послужить один из так называемых законов Мерфи, собранных Артуром Блохом: «Миллионы людей страстно желают бессмертия, однако не знают, чем им заняться в дождливый воскресный день»[191]. Отсюда вроде бы следует, что человеку на самом деле бессмертие не нужно; но если вникнуть чуть глубже, то окажется, что отвергается не бессмертие как таковое, а серость и скука привычного существования, растянутые до масштабов бесконечности. Действительно, рутина человеческой жизни — это не слишком пригодный образец для того, чтобы на его основе строить представления о вечном. В то же время в отдельных мгновениях жизни угадывается некий отблеск вечности, явленный в прекрасном и истинно разумном. Поэтому в попытках представить посмертное существование по образу земного все же есть рациональная составляющая, пусть даже ее часто затмевает преобладающая наивность древних верований.
Вообще, мне кажется справедливой мысль, высказанная советским философом Мерабом Мамардашвили: «…то, что сейчас происходит, и есть вечная жизнь»[192]. Процитированную фразу можно интерпретировать в том ключе, что вечность — не что-то далекое, происходящее в необозримой перспективе, а то, что происходит всегда, в том числе здесь и сейчас. Поэтому не может быть принципиального отличия данного момента бытия от какого-либо другого